БИБЛИОТЕКА СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

сто первый километр
русской литературы



Главная > Драматургия

Вячеслав Смирнов


Голубой фрегат

 

текст опубликован:

майские чтения #5

Действующие лица
КАТЯ – дебелая пионерка с налитой грудью и толстой попой, четырнадцать лет.
ДИМА – пионер-неофит, слегка помаргивает левым глазом – кажется, у него тик, двенадцать лет.
КИРИЛЛ – сторож, коренастый мужчина средних лет.
СТАРОСТИН – завхоз, мужчина средних лет, с очень плохой, неухоженной, угреватой, сальной кожей лица. Возраст, впрочем, по внешнему виду определить сложно: при такой болезненной внешности ему может быть и тридцать, и пятьдесят лет.
КРАЛОВА – мать Кати, работница пищеблока пионерлагеря, дородная женщина тридцати двух лет.
БЕСПОЩАДНАЯ – ее подруга, приехавшая навестить своего сына Диму (но в пьесе мы не сможем с полной достоверностью выяснить, на самом ли деле Дима имеет с ней хоть какую-либо родственную связь), тучная, даже можно сказать – жирная женщина лет примерно тридцати-сорока.
ФРАНЦКЕВИЧ – журналист-стажер, двадцать два года. Слегка субтилен, но одет со вкусом, что несколько компенсирует небогатырские внешние данные.
СЕРЕЖА – пионервожатый, по совместительству – плаврук и руководитель кружка “Умелые руки”, девятнадцать лет.
МИХАИЛ КИРИЛЛОВИЧ – без комментариев.


Сцена 1
Пионерский лагерь. Полдень. Только что закончилась торжественная линейка. В тени за стендом “Они позорят дружину” сидят Катя и Дима, сквозь отверстие в фанере разглядывая разбредающихся пионеров. Увлеченные этим занятием, несколько минут молчат, затем апатично скрываются в кустах за щитом. В глубине кустов – вытоптанная полянка с импровизированными “столами” и “стульями” (спилы широких бревен). Вокруг намусорено – грязные винные бутылки, смятые пластиковые стаканчики, обрывки бумаги, размытые после дождя остатки высохшего кала. Катя и Дима, смахнув с одного из пеньков листву, садятся.
ДИМА (собравшись с духом). Расскажи, как у тебя это было в первый раз?
КАТЯ. В смысле?
ДИМА. Ну… в смысле… в первый раз… Что ты чувствовала?
КАТЯ. Фигня все это! Мне, конечно, девчонки рассказывали, как это бывает, но в итоге оказалось – ничего особенного. Зря волновалась. Сначала-то мандраж, возбуждение некоторое, а пришла домой – вдруг раз, пустота, даже противно стало. По большому счету – мне не понравилось.
ДИМА (запальчиво). Ты неправа, Катя, неправа! Как к таким серьезным вещам можно наплевательски относиться? Ведь у каждого в жизни этот “первый раз” бывает лишь однажды. Некоторых вообще счастье стороной обходит – помрут, так и не испытав этих прекрасных минут.
КАТЯ (усмехнувшись). О, о, развезло как! Что, разок попробовал, теперь до следующего раза будешь рассуждать, как мастер-ломастер…
ДИМА (сдержаннее). Ну… ты… все-таки… нельзя так…
КАТЯ. Да расслабься.
ДИМА. Извини, немного погорячился. А тебе спасибо. Мне понравилось. Честно.
КАТЯ. Да расслабься.
ДИМА. И все же, Кать, как ты это в первый раз делала? Хоть в общих чертах. Так, несколько штрихов, детали какие-нибудь интересные.
КАТЯ. Да ничего интересного! Всякий раз одно и то же!
ДИМА. Ну че ты, мне прям стремно тебя уламывать… Ну, не жмись!
КАТЯ. Да фигня, говорю тебе! Ничего толкового! Мне даже завидно – у тебя-то, ха-ха, покруче было! Мне мама самый такой клевый галстук купила, шелковый, с оторочкой. Я когда с утра его наглаживала – чуть не спалила от усердия. По улице шла, и было такое чувство, словно все прохожие знают, что у меня сегодня это будет в первый раз. А один старикан в автобусе даже по спинке погладил: давай, мол, девонька, не ты первая, не ты последняя, держись! К школе подходила – и радостно стало, и хорошо! А там – девки все наши, пацаны, кто с родителями, кто как. В девять часов директриса всех застроила, типа торжественная линейка, а завучиха перед этим галстуки у всех наших собрала. Перепутались все, мне чтой-то не тот достался, обыкновенный, а повязывали их ветераны с местного рыбозавода. Смотрю – тот старичок, из автобуса, тоже здесь оказался, ко мне нацеливается. Опять по попе погладил, по спине, в смысле, поздравил кучей слов и, пока галстук завязывал, я ему успела расстегнуть ширинку и чуть вытащить кончик не то рубашки, не то трусов. Рубашки, кажется. Ленка рассказывала, что он пока фартук ей поправлял, ненароком за трусики потрогал. А потом от Ирюхи узнала, что деду больше всех галстуков досталось, и он успел со всеми нашими бабами познакомиться, пока другие ветераны наших же придурков вязали. Внятный чувак был. А потом все бросились свои галстуки искать, и опять все перепуталось. Я свой в кабинете у завучихи видела, не пришел кто-то, или еще че, она и оставила, не нарочно, просто лишним оказался. Мне спрашивать неудобно было, да и к новому быстро привыкла. Домой пришла, маме говорю: я сегодня торжественную клятву давала. Она говорит: не, торжественное обещание, чувствуешь разницу? И все, у меня сразу кисляк наступил. Так я в одиннадцать лет стала пионеркой.
ДИМА. Возраст мой мне, конечно, покоя не дает. Вот мы уже и пионеры с тобой, а остается такое ощущение, что мимо чего-то важного в жизни мы прошли, не успели особенное что-то сделать, чтобы перед родителями не было стыдно, чтобы одноклассники нами гордились. И ведь не в признании совета дружины, не в доске почета дело, не в публикации в стенгазете “Орленок Октября” – так, по совести, по чести хочется жить, по-человечески, чтобы, даже будучи наедине с собой, перед самим же собой и стыдно не было, чтобы ты мог с уверенностью посредством зеркала смотреть в свои собственные честные глаза и думать: вот, а ведь это, наверное, и есть самый настоящий пионер, образец доблести и подражания, честь нашего коллектива, малая, но неотрывная частица общего дела, общей славы…
КАТЯ. О чем ты?
ДИМА. Что?
КАТЯ. С кем ты сейчас разговаривал?
ДИМА. А… а… Не знаю. Это у меня аутотренинг. Медитация утренняя. Для поднятия кундалини. Чакры пока не открылись, но уже вполне сносно себя чувствую. День еще не задался, а настрой на позитив уже есть – чисто реально тебе говорю, без базара.
КАТЯ. А кто ты такой, Дима? Зачем явился в этот мир? Что ты хочешь от меня? Что ты собираешься делать?
Пауза. Дима молчит. На его лице блуждает глупая ухмылка. Вдалеке раздается не то стон, не то плач, не то завывание ветра. Странный неоднородный плавающий звук, начинающийся с высокой тональности, вдруг переходит на низкие частоты.
КАТЯ. Слышишь?
ДИМА. Ветер?
КАТЯ. Нет, слышишь?
ДИМА. В смысле?
У Кати отчего-то округляются глаза. Не отдавая себе отчета, она в порыве инстинктивно прижимает голову Димы к своей груди.
ДИМА. Слышишь-слышишь… Что “слышишь”? А, типа – сердце бьется что ли?
Катя молчит, лишь сильнее прижимает голову Димы к своей груди. Он не видит выражения ее глаз. Пытается высвободить голову. Затем (видимо, смирившись со своей участью), трогает Катю за грудь, пытается подцепить заправленную за ремешок юбки футболку.
И без того напряженное Катино лицо становится словно каменным, она пытается вслушаться в то, что происходит, по-видимому, где-то неподалеку, но пока неподвластно простому человеческому зрению и слуху.
Столь же импульсивно Катя встает, разжав руки. Ее стеклянный взор устремлен куда-то вглубь пионерского лагеря. Дима, выпав из объятий, откатывается в сторону.
Катя медленно, словно слепая, походит к кустам сирени, проходит их, выходит на плац, приближается к административному корпусу. С того места, где находится Дима, она еще видна. В ту же секунду Дима вздрагивает, словно пораженный током, от истошного крика, потрясшего плац. Архитектурная специфика топографии пионерлагеря придает этому нечеловеческому крику совершенно чудовищную эхолокацию.

КАТЯ. Господи! Что же это?! ЧТО ЖЕ ЭТО? ГОСПОДИ!!!


Сцена 2
Дворницкая. На кроватях с панцирными сетками лежат Кирилл и Старостин.
КИРИЛЛ. Я, когда молодой был – силищу в руках имел необыкновенную. Меня даже за карманный армреслинг прозвали “Хрен Согнешь”. А все началось так по-хитрому. Приехали мы с отцом к брату его, дяде моему, Арсению, на каникулы в леспромхоз. Дядька Арсений кабанчика заколол, опалил его, отпарил. Кровушки свежей за встречу по кружану замахнули. Дядька говорит: эт-тоть хрень все, вот завтра на охотку сбегаем, лося натурального завалим, там уж дикой кровушки навернем, а то прям не мужики, дальше кровяной колбасы трупака не пыряли. Пока свежатинки нажарили, тетушка Алина уже и браги недозрелой принесла, огурцов с огорода. Арсений за вечер под горячее литров двенадцать бормоты уговорил. Я, поскольку школьник еще был, больше трех литров не осилил. Сколько выпил отец – не помню. Потом зажгли фонарь над хатой и вышли во двор – покурить, пострелять. Тетя Алина предусмотрительно всю живность в сарай загнала, мы на плетень навесили консервных банок, и давай дробью по ним садить. Вскоре и пыжи уже все перестреляли – для куража больше, пошуметь хотелось. Когда взялись за здоровенные жиганы, дядька Арсений посуровел и сказал: э-э… Зашли в дом и достали старые остатки самогона. Смотрю – отцовский брат совсем скис, мне уже и непонятно было – то ли от выпитого, то ли задумал чего. Потом склонился над столом, и тихо заговорил: вот, мол, че-то у нас не то пошло-поехало. Сходим, конечно, завтра на охоту, но хотите ли вы этой охоты, братики мои, - так мой дядька Арсений сказал. Мы с отцом: что, мол, как? А он говорит – да ни херищи никак, че привязались?! А мы говорим: да хули... да фигли ты кобенишься! Видимся раз в три-четыре года, а ты, млин, загадки загадываешь… Э-э, братики мои, - говорит дядька, - с непростого хера вам эта охота выйдет. Да что ты! – отец, ну, типа батя мой, кобениться начал. А я-то – матерьялист, причем – диалектический. Отцу говорю: хыть!, - дядьке Арсению говорю: хыть! Смотрют на меня, и тихо успокаиваются так. Я им говорю: неча, неча, мол! Они, значится, прихерились. А у меня – и ружбайка в руках, и градусы после вчерашней броженки гудят, - словом, законы диктую. Дядька Арсений говорит: слышь, малый, кукан не трепещет, херли вафель ловить, житуха и так тугая, а ты тут кенцеленбогена мочишь… Я-то понял, а батяня (в смысле, отец мой который) ружьишечко из рук не вынает. Арсений за ствол взял, из рук вынул, на траву положил, достал патроны, пересыпал себе в карман, и только потом продолжил. Вы, грит, городские, ни фига в куфеле не смыслите. Готика, млин, образовываниё высшее – все туда. А дальше как?
СТАРОСТИН. Мне Петров говорит: садовник, помидоры – гоу хоум. А куда гоу хоум, когда я всю весну окромя кабачков и топинамбура ничего не сеял. Нет, говорит, гоу, типа, и, типа, хоум. А я, какой я садовник? Ну что, Мичурин – он, типа, что, тоже лагенарии выращивал?! Врешь – не возьмешь! Нон лагенарии! Душка Мичурин тыковки обычные взлелеивал! Я подхожу к Петрову и изъясняюсь ему насчет этой самой чреватой экспансии. Так, мол, и так, - говорю. То-пи-нам-бур, - говорю. Нет, не пронимает Петрова! Лето! – говорит Петров. Лето!
КИРИЛЛ. Жиганов, - уав, каких зарядили! Сначала трезвый день сделали, потом вечер готовились, ночь спали (прикинь?!). Спали-то, конечно, не ночь. Просто тетка Алина в три часа Арсения толкнула, а за ним уж и мы посыпались. Отец полудрему из себя воображает, дядька яишню пытается на обед переложить, а я свою стволку глажу и арсениевы слова поминаю. О-о, - говорил Арсений, - человек в наших местах завязался. Говно человек. Да и не человек вовсе. Старые пацаны на солебазе его видывали, а те, кто в “шнура” играли, так те, - опа! – на “железке” видели людей, которые были знакомы с теми, кто видели того, кто в детстве был знаком с тем, кто чувака этого, в принципе, и не знал, но был знаком с теми, которые понимали, что еще один укус, раз! – прокатит, затем второй (два! уже) тоже, типа, прокатит, а дальше – все, плохо совсем.
СТАРОСТИН. Мне Петров насчет больничного так сказал: ты, эта, насчет этого поосторожней-то будь. Я утром просто на куфню прошел, я знаю, где у меня куфня, а часов одиннадцать уже было, так что многие подтвердят, и у меня в холодилке сок стоял, концентрированный, я его водой разбавил, а сливал воду-то минут семь, а потом пить стал. Здесь точку ставлю. Лето жаркое, и у меня под рукой обычный кружан был, как это, э-ма-лированный, - так, кажется. Все, развел, чтоб не кисло было. Очень, мама, очень пить хотелось. Выдох такой простой сделал, приготовился по легкому почки гробить, и вдруг – в кружан этот заглянул невзначай. Я всем потом рассказывал: ну-ка, не делай этого! Словом, заглянул внутрь, а там, - оп-ля, вселенная какая, Мароккотова бездна, словом… Что ты, родной, словами тебе объяснять?
КИРИЛЛ. Пока тянулись с засадами, - в ночь вышли. Арсений, дядька мой, говорит, - слышь, лосиха с мелким прошлась, видишь, помет оставила, а мелкий наступил. Я по траве не понимаю, а вот то, что на земле остается, и на ништяках всяких – это мне приемлемо. Стемнело совсем, а Арсений сказал, что на эту водопою сохатые дуром прут. Ну, мне, что, - четырнадцать лет, - сижу в засаде с ружбайкой своей. Я же не курил еще тогда. Смотри, час, два, три сидим… Папа – метрах в тридцати от меня, а дядька – совсем далеко перебрался, через овраг уполз, там гада поджидает. Я и уснул уже совсем, “ствол” положил на траву, на хер мне эта охота сдалась?! Часам к четырем утра слышу, - хыр, хыр, - ломится кто-то. Ыть, - ружбан на изготовку взял. Спалось плохо, да к тому же и сыро было, я и подумал: небось, корова щемится, лето убивать будем.
СТАРОСТИН. Мне Петров однажды загадку загадал: семь пальцев, а один знаешь где? Я от ответа ушел, а утром на планерке меня заставили идти графин с водой наполнять. Я сначала понял: о, это знак! А потом понял: о, это еще один знак! А Петров говорит: ээх-ма, жарища-то на улочке стоит, не гребаться-копаться! Ну, думаю, пронесло. Стало быть, водный баланс у них не туда-сюда. Я и сам уже не потею и не ссу. Думаю: наверное, и они тоже пить хотят. Я взял термос тефаль и графин обыкновенный. А еще взял банку трехлитровую. Захожу в туалет, и что я, ты думаешь, делаю? В тефаль из-под крана налил, в банку – из писсуара, а в графин… Словом, за этим делом меня и застукали.
КИРИЛЛ. Сердце бьется, ружбайка в руке, пот с лица до груди весь живот обмочил. Стою – сам ни живой, ни свой. А он выходит и говорит: страшно, брат, хреново, брат? Я сжался весь, под себя руки-ноги подобрал, но чувствую – жар животный пошел, трупняк всякий. Я когда даже кабана бил – и то жаром обдавало. Тепло так. Щекотно. Противно, а приятно в то же время. Глаза поднимаю… Не... Изо мха этого гнилого едальник выторыкиваю, вверх его поднимаю – э-э… В общем, понял – внуков не нянчить. Он такой здоровый стоит, метра три, в космах весь, в ягеле, тулово медвежье, а хрендель – волчий весь. Оскал – во! Зубьев – как у акулы! Э-э, брат, - говорит. Э-э, брат.
СТАРОСТИН. Мне сначала будто привиделось все. Жена говорит: пойди, выглянь. Что с того? Выглянул. А они пришли и говорят: так, мол, и так. Биологический матерьял, который вы из себя представляете, для нас наибольшая ценность есть. Эксперьямент, который учудим, вам не по нраву будет, но для нашей науки вы есть наипервейший экспонат, и поэтому не думайте чего, а в нашу тарелку, раз – и живо.
КИРИЛЛ. Утром очнулся – запах этот весь еще с меня не сходит. Схватился за ружьишко – а оно в щепы! Иду по следам давешним, опа: дядька напополам – хрысь! Иду дальше. Отец мой – хрысь! Голова съедена, весь в пуху, и помет рядом тяжелыми каплями до ближайшего подлеска – кыть, кыть, кыть… К себе пришел, страшный весь, в говне, в крови, а тетка Алина-то и говорит: уух-ты, милай, сходи до колодца, умойся хоть. И тут случилось что со мной: подхожу к срубу, беру бадью, кидаю в склень, тащу чего – нет. Опять тащу чего – нет. Надруб – на хрен. Сруб – на хрен. Голой рукой до воды дотянулся, черпаю пригоршнями, а бабка-то мне и говорит: э-э, - говорит. Э-э…
СТАРОСТИН. Потом убиваки пришли. Я же говорил: нон топинамбур. Так они тыковки все понавыковыривали. Тебе-то, - говорят, - твои инопланетьяны заначку компенсируют. А нам как быть? Вилок-тарелок понасмотрелся, по разным заморским мирам понапобывал, и что, после этого нам что ли в преграду встанешь? Все, ушли они, а я думаю: из Зареченска своего дальше реки Уды ни на шаг за все свои сорок семь лет не ступал, а тут – на тебе: и марсы, и венеры всякие, и созвездия псов, и андромеды туманность в себе почувствовал. И главное – сидит что-то под сердцем, вживили будто что. Я слышал, они, вроде бы, баб обрюхачивают, чтобы цивилизацию свою иноземную на Земле навести. А что я вам, баба что ли? Нет, думаю, не сперматозоид ихенный во мне сидит, а зонд настоящий, который отсюда сигналы им посылает, а они их получают, обрабатывают информацию, выводы какие-то свои делают, а затем планы громаддяные про себя думают: вот еще Землю завоюем, и все, там уж дальше отдохнуть можно будет.
КИРИЛЛ. И потом я гнул-ломал ох много чего! Подкову скажут – подкову согну. Обод скажут – его сделаю. Дрова порубить скажут – тоже хорошо. В носу поковыряться не мог – щеку рвал пальцем одним. Попу –и то мне тетка Алина вытирала. Так все, не по-хорошему кончилось. Отца под Вологду увезли, а дядьку Арсения здесь, на хуторе схоронили, в лесничестве, значит. Я помню, поминки нормальные сделали, из соседних хуторов народ поназвали. Ну, человек одиннадцать было, не меньше. Я шулюм сварил, а тетка Алина опять кабанчика заколола и курочек с пяток забила. Брага добродила уже к тому времени. Ну, мы и браги выпили, а до этого с нее и самогону еще наварили. Все бы ничего, да напал на меня срач нечеловеческий, нелюдской то есть. Крепился я сперва, держался, братики мои, а потом и думаю: бог-то дырочку не спроста дал, ведь и для таких дел пригодится должна?! Вышел на двор, обежал подворье, в низину спустился, где бузина наша любимая росла. Сел, в общем, и дал себе волю на все сто. Отстрелялся быстро, так себе проблема была. Воздух свежий, сеном, навозом пахнет. Сижу себе, и штаны даже надевать не хочется. Оппаньки, братики мои, - и вдруг чувствую опять животный смрад этот, запах охеренный, и шаги такие за моей спиной: хрм, хрм, хрм. Ежики и мурашки разом тут по позвонкам пошли, понял я все разом и прихерился, напрягся прям весь. Ра-аз! – шаги за моей спиной остановились, ложится мне на плечо тяжелая лапа (а перистальтика работает, как папа завещал!). Понял я: детство мое кончилось! Что детство! Жизнь оборвалась враз, и все тут! Только слышу: что, сынок, не в коня корм? Оборачиваюсь, весь сам не свой – а это дедка мой, Михаил Кириллович родный! Я его для порядку, конечно, отпиздил попервопутку, в своем же говне и во всей этой напасти извалял, а потом так и уселись вместе за стол допивать, но только с тех пор, братики мои, силищи в руках поубавилось. Ширинку-то еще сам застегиваю, а уж ремень – жену звать приходится.


Сцена 3
В беседке сидят две округлые женщины и с умилением смотрят друг на друга. Захлебываясь словами, перебивая сами себя, оживленно разговаривают.
КРАЛОВА. Ты бы и не сердилась на меня, а? Верь: огурцы-то неправильно солишь. С чем? Листья смородинные? Хрен? Чеснок? А водочки чуть-чуть? А обдать? А дубовеньких листочков положить?
БЕСПОЩАДНАЯ. А у тебя салат овощной киснет. Ты, смотрю, после термической обработки сразу закатывать начинаешь, а я так делаю: маслицем растительным заливаю, отстояться даю, оно как-то по остывке объемом меньше становится, потом уж из готового под самое горлышко докладываю, чтоб кислороду сверху не оставалось совсем, а потом уж и закаткой занимаюсь.
КРАЛОВА. Ну а патиссончики и кабачки как? Ты ведь все ждешь – не дождешься, пока их понарастет поболе, потом членишь на кусочки, и потом уж по банкам? А семена-то – вызрели! А кожура-то – твердая. Я их у себя поболе сажаю, и чуть завязь появится – так прям, молочненькими, и закатываю. Зимой открываешь – прелесть какая! Огородиком пахнет! Маем полынным! Под водочку за милу душу идет: рюмашку – брынц! – и патиссончик пошел. Тыковку – хрям! – и другая лебедушкой катится!
БЕСПОЩАДНАЯ. И тушенка у тебя, кажись, тухлятиной отдает. Ты, вижу, курей своих так целиком и закатываешь. А я своих разделываю сперва, сало нутряное отделяю, топлю, мясо развариваю, косточки разбираю, а потом жирком топленым-то заливаю в охотку, и так стоит оно до самой весны: хочешь – счас в борщ кидай, хочешь – после зимы на весенний огород вывози и там с картошечкой растушивай.
КРАЛОВА. И чеснок у тебя мякнет. Почему у тебя чеснок мякнет? Я бы уксусу чуть-чуть добавила. Домашнего, своего. Повидло яблочное когда делаешь, сердцевинку и обрезки не выбрасывай, а в ведерко сложи, или в аквариум свой, пусть постоит, перебродит. От Сашки прячь – а то враз бражку выхлебает. Она перебродить должна, перестояться, скиснуть, словом. Тогда уж куда угодно пихай: хочешь – от простуды в чай с медом, хочешь – от желудка в зверобой с мятой, а хочешь – в чесночек тот же заправляй. Зачем ты его так? Плохо, плохо получился.
БЕСПОЩАДНАЯ. Я когда шарлотку на твоей плите делала – яблок, наверное, с ведро сожгла. На газу все-таки лучше, чем на электричестве вашем хваленом. Но как к температуре приспособилась – дальше уже по накатанному поехало. Я раззадорилась даже: яички взбила, крем с какао намешала, и еще печенье бизе сделала, чтоб жару не пропадать.
КРАЛОВА. А рыба у тебя и того хуже получается. Я ведь с ней сперва что делаю…
БЕСПОЩАДНАЯ. Слышь?
КРАЛОВА. Что?
БЕСПОЩАДНАЯ. Нет, почудилось.


Сцена 4
Дворницкая. Кирилл и Старостин встали с кроватей и обступили появившегося Францкевича.
ФРАНЦКЕВИЧ. И еще одно условие: все, что вы мне расскажете, я хотел бы записать на диктофон…
СТАРОСТИН. Да без проблем, земеля!
КИРИЛЛ. Не-не-не, я не согласный!
ФРАНЦКЕВИЧ. Обещаю, ни при каких обстоятельствах ваши имена разглашаться не будут. Существует, в конце концов, журналистская этика. Если проколюсь – мне же потом никто никогда никакой информации не скинет – знаете, как быстро слухи разносятся?
СТАРОСТИН. Я же сказал: все, замяли!
КИРИЛЛ (слегка толкает Старостина). Дремучий ты человек! Ты что, киношек не смотрел? Всегда нужно требовать бонус!
СТАРОСТИН. Че говоришь?
КИРИЛЛ (Францкевичу, уже не обращая внимания на Старостина). Деньги гони, чувак!
ФРАНЦКЕВИЧ (обескураженно). Стоп-стоп, подождите! Мы так не договаривались!
КИРИЛЛ. Дуболом! Да поставь ты пузырь, и все!
СТАРОСТИН (радостно). Красненькой!
КИРИЛЛ (одергивая его). Беленькой, бля!
ФРАНЦКЕВИЧ (облегченно). У меня с собой! С собой у меня!
Францкевич жестом фокусника выхватывает из кофра бутылку водки. Неожиданно столь же быстро Кирилл перехватывает пузырь, срывает крышку и плещет, казалось бы, на стол. Но нет – в ту же секунду Старостин подставляет под струю баночки из-под майонеза. Выпивают. После небольшой паузы отливают немного Францкевичу.
ФРАНЦКЕВИЧ. Нет-нет, сначала работа!
Кирилл карикатурно делает зверское лицо. Францкевич пьет. Старостин достает из кармана очищенную луковицу, стряхивает с нее крошки, протягивает Францкевичу. Тот сминает ее в руках, занюхивает.
КИРИЛЛ. Значит, так. Все началось где-то в июле. Я и думать забыл. Столько лет прошло – не шутка. Я дня четыре квасил. А чего там сторожить? Целый лагерь народу! Какой дурак сюда сунется? Старшие отряды – отморозки. Персонал – отстой полнейший. Вожатые – бр-р, сказать страшно. В общем, лицо сполоснул, на улицу выбрался – а там ночь уже, спят все давно. Луна, правда, яркая, весь плац на виду. Дай, думаю, до пищеблока сгоняю, вдруг Кралова в столовке еще, у нее че-нибудь перехвачу. И точно – в хлебопекарне нашел Кралову, прямо на противнях спала. Одну-то мы там с ней распили, а еще какие-то остатки она мне с собой дала. Опять через плац, к себе. Правда, плохо уже шел. Наверное, так у себя и допил вторую бутылку, потому что утром она пустая была, а я свои бутылки все знаю. Вот, в общем, и все.
ФРАНЦКЕВИЧ. Как?! Ерунда какая-то… Мы с вами о чем разговаривали?
СТАРОСТИН. Землячок, он забыл, просто забыл. (Скороговоркой). Он летом крик этот страшенный слышал. Правда, один раз всего. Но он его узнал! А потом зимой, когда лагерь уже пустовал, он следы его видел и… это… говно, в смысле… помет…
КИРИЛЛ (почему-то хмелея). Да все я помню, брателла! Ты мне мудянку не гони! И говна этого не было, и следов никаких. Только сейчас вот, опять перед сезоном, крики мне эти по ночам слышаться стали, потом опять, как год назад – в июле. (Неожиданно озлобившись на Старостина. Кричит.) Ты достал уже со своими следами, с тарелками этими, с вырожденцами этими зелеными!
СТАРОСТИН. Слушай, ты, козел, я же про твою байду ничего тебе не тру! А зеленых я сам, своими глазами видел!
КИРИЛЛ. Чертей зеленых ты видел!
СТАРОСТИН. Гондон! Я же тебе как другу, как брату рассказал! Я думал, ты единственный, кто мне поверил! А теперь вот оно как?!
Францкевич, все это время в некотором настороженном оцепенении наблюдавший за разговором, аккуратно тянется к диктофону, выключает его, тихонько убирает в кофр, незаметно пятится к двери.
КИРИЛЛ (хватая Францкевича за руку). Стоять, сука!
ФРАНЦКЕВИЧ. Вы чего? Вы больные? Вы дегенераты что ли? Отпустите! Пожалуйста! Я же не знал! Зачем вы меня обманули? Отпустите! Я вам водки еще дам!
КИРИЛЛ (уже спокойно). А много водки-то? (Отпускает руку Францкевича.)
ФРАНЦКЕВИЧ. Вот, возьмите. (Достает из кофра несколько бутылок.) Это вам все, вам. Я же не знал! Отпустите, я никому не скажу!
КИРИЛЛ (приобнимает Францкевича). Тихо, тихо, все, замяли, не шуми.
СТАРОСТИН (тоже уже спокойно). Ты, это, давай, не серчай. Шуткуем мы. Все тебе будет, не боись.
КИРИЛЛ. Да точно, будет! Говна-пирога!
ФРАНЦКЕВИЧ (все еще неуверенно). Ребята, это шутка была? Вы тут шутите так?
СТАРОСТИН. Не ссы, готовь свои фотопараты-шмикофоны, сейчас узнаешь все. (Загадочно смотрит на Кирилла.) К Сереге?
КИРИЛЛ (многозначительно). Да-а, к Сереже пойдем, к Сереженьке!
ФРАНЦКЕВИЧ (подавленно). А кто это? Зачем?
Кирилл и Старостин подхватывают Францкевича под руки и тащат к выходу, не забыв прихватить кофр с водкой.
ФРАНЦКЕВИЧ. Куда вы меня тащите? Дураки! Отпустите!


Сцена 5
Просторная комната с инвентарем. На скрученных канатах сидят Кирилл со Старостиным. В руках у Кирилла гармошка. Они время от времени что-нибудь напевают. Старостин ногами выделывает танцевальные па, иногда пытается привстать, но это у него плохо получается. Францкевич с Сережей склонились над шахматным столиком, разговаривают. У полуразобранной шведской стенки сидят, крепко привязанные к стульям, Катя и Дима. По всему помещению перекатываются пустые бутылки.
ДИМА (вполголоса). Подожди. Осторожно. Попробуй ногтем вот этот узел зацепить.
КАТЯ (вполголоса). Постарайся сильней повернуться ко мне спиной. Вот этим, вот этим боком.
ДИМА. Да не так! Чуть наклонись – и до узла дотянешься.
КАТЯ. Не могу уже. Руки затекли.
ДИМА. Отдохни немного. Счас я вот так еще повернусь. Ну что, дотягиваешься?
КАТЯ. Ну подожди, дай дух перевести.
ДИМА. Дура! Бойся! Потом все переведешь, когда свалим отсюда.
КАТЯ (начинает всхлипывать), Дима, я боюсь!
ДИМА. Тихо ты! Пользуйся моментом, пока они на нас не смотрят.
КАТЯ. Ди-има… (Начинает шмыгать носом.)
Кирилл залихватски растягивает меха гармошки. Старостин в такт притоптывает ногой.
КИРИЛЛ. По деревне ехал с луком, \\ Об колеса хуем стукал.
СТАРОСТИН (радостно подхватывает). Покупайте, бабы, лук!
КИРИЛЛ (на полтона ниже). Об колеса хуем – стук!
Сережа рисует на салфетке то-то невразумительное. Францкевич не выпускает из рук диктофона.
ФРАНЦКЕВИЧ (завороженно). И что? И дальше что?
СЕРЕЖА. А потом они сказали мне: эй, морячок, летим с нами! Там, и только там воплотятся твои заветные мечты. Там, и только там ты будешь среди своих, где поймут тебя и примут таким, каков ты есть, морячок. И вручат тебе в подарок не “Джонсонс бэби”, а божественный крем, от которого твоя сладенькая попка станет нежной и душистой, как у ребенка. Там упругие гимнасты будут наворачивать тебе нечеловеческие минеты, а симпатичные атлеты наперебой раздвигать свои ягодички, стремясь добиться твоей благосклонности.
Слышится град ударов кулаками в дверь. Голоса Краловой и Беспощадной: “Откройте, сволочи! Гадины, отоприте же, наконец!”
СЕРЕЖА. И был я там, и Господь Бог Всех Педерастов обнял меня и прижал к своей груди: “Здравствуй, сладенький морячок. Вот ты и дома, ласковый мой! Раздевайся, располагайся, будь хорошим!” Члены и членики мелькали перед моими глазами, лезли мне в рот и в попку, розовые аппетитные анусы нанизывались на мой пенис нескончаемой чередой, тысячи рук, языков и восхитительных красных от возбуждения головок ласкали мое тело, ставшее целой вселенной, способной целиком и без единого остатка вместить в себя это необыкновенное счастье. Горячее семя заливало мое лицо, пульсации обжигающих вязких струй сквозь прямую кишку доходили до самого желудка, и там – под самое сердце. И вот в тот момент, когда мое тело-вселенная готово было взорваться всекосмическим оргазмом, триллионами сперматозоидов разлететься по бесконечному космосу, чтобы оставить после себя млечные пути, кометы, планеты и галактики, именно в тот момент…
Кирилл молодецки притопывает ногой, не выпуская гармошки из рук. Старостин, заводясь все сильнее, поет дурным голосом.
СТАРОСТИН. У нас тятенька смешной, \\ Выеб мамку за квашней.
КИРИЛЛ (радостно, последние слова выкрикивает). Я не буду хлеба есть: \\ Тятька мамку выеб здесь!
Крики Краловой и Беспощадной за дверью становятся все истеричней: “Ой, горюшко какое! Откройте, ироды! Деточек не губите, деточек невинных не троньте! Доченька, ты жива еще? Катя, не молчи, ответь мамке! Деточки! Деточки!”
В один миг все прекращается: удары, сотрясания дверей, вопли. Повисает звенящая безголосая тишина. От неожиданности в комнате все тоже враз замолкают.
С улицы доносится низкочастотный гул, который будто бы приближается. Постепенно гул переходит в свист, и стихает совсем. Сквозь дверные щели и зашторенные окна проникает резкий насыщенный свет, медленно занимая все пространство комнаты. Наконец наступает такой момент, когда свет становится просто нестерпим, он забивает собой все вокруг, и не видно ничего, кроме этого света.
Сквозь закрытую дверь входит инопланетянин Михаил Кириллович. Со своими заячьими плюшевыми ушками он был бы похож на персонажа провинциального детского утренника, если бы не ладно подогнанная эсэсовская форма на нем, блестящий от смазки шмассер на груди, да запутавшиеся стропы невидимого за дверью парашюта. Поправив левое заячье ушко, инопланетянин подмигивает зрителям и, обращаясь к присутствующим на сцене, спокойно и ласково произносит.

МИХАИЛ КИРИЛЛОВИЧ. Ну что, пидоры. Полетели?
Занавес.
Свет гаснет.
В наступившей темноте сквозь ровный монотонный гул под переливы гармошки слышны удаляющиеся пьяные голоса:
По деревне идет слух –
Дед Шкарбан ебет старух:
Тетю Машу, тетю Дашу
И еще каких-то двух.


Теперь точно – всё.