СЕРГЕЙ САКАНСКИЙ : РАССКАЗЫ   

библиотека современных текстов "Сто первый километр русской литературы"     

 

 



Месть Хина Меннерса

 

1

В гибели своего отца Хин Меннерс винил прежде всего себя. В тот день, один из дней норда, когда серая, ясно видимая струя ветра полосовала окрестность, он заметил, что отцовская лодка бьется под мостками о сваи, ломая борта. Шторм начался недавно, и отец забыл вывести лодку на песок, как это сделали все. Хин, будучи тогда двенадцати лет от роду, решил справиться сам: он не раз видел, как рыбаки вытаскивают лодки на берег, но внезапный страх остановил его. Он заметил человека на краю мола и подумал было обратиться за помощью к нему, но это оказался Лонгрен, давний враг их семьи. Тогда Хин побежал к отцу и сказал, что лодка бьется о сваи, и отец, пытаясь пригнать лодку, ошибся в каком-то одном движении, что стоило ему жизни: лодку унесло в штормовое море, а Лонгрен, враг его, не протянул руки. Нет, Хин никогда не простит себе этого: ведь он видел тогда Лонгрена, он знал, что Лонгрен враг, он не должен был оставлять их одних на штормовом берегу…

Вот как жестоко отомстил Лонгрен отцу за какую-то старую обиду, возможно, за какой-то упрямый пустяк, и все было бы шито-крыто, если бы отца, разбитого о борта лодки, уже обезумевшего и умиравшего, не подобрал рейсовый пароход. Тут-то все и открылось. Умирая, старый Меннерс рассказал, как молчал на краю пирса Лонгрен, молчал, курил и стоял – неподвижно, строго и тихо, словно судья. Жители Каперны, люди вполне мирные, были поражены холодной жестокостью Лонгрена, и с того дня и он, и его отродье, пятилетняя дочь, стали чужими в деревне.

Несчастье, поразившее мальчика столь внезапно, как бы отказывалось полностью закрепиться в его жизни, и Хину часто снилось, что отец жив, ходит по дому, ищет очки, обшаривая руками самые темные слепые углы, и вдруг хлопает себя по лбу, там же, на лбу, и находит свои убежавшие очки, и ругает себя старым, ругает больным… Просыпаясь, Хин сперва недоумевал, почему отец, как обычно, не разбудил его сегодня, щекоча бородой щеку, и только через несколько секунд вспоминал, что отца больше нет.

Всю свою жизнь, насколько он себя помнил, Хин Меннерс провел в отцовской лавке, которая теперь, со всем ее имуществом, равно как и работой (также с долгами, мелкой контрабандой, рэкетом) – перешла к нему.

Считать и писать он выучился еще лет пяти, позже выучился и читать. С одной стороны, это был мальчик, единственным дельным занятием в жизни признающий какую угодно игру, с другой – лавочник, как сказали бы в наше время – бизнесмен, чьей святой обязанностью было привлечь, обслужить, а то и запутать клиента. Недоросли Каперны, прежде над ним потешавшиеся, теперь, благодаря внушению родителей, стали относиться к нему уважительно: не было больше у Хина времени возиться с другими в белой пыли деревенской улицы, да и школу он бросил… Хозяйки, большей частью неграмотные, с почтением смотрели, как маленький Меннерс, шевеля губами, считает над конторкой их деньги, записывает, слюнявя химический карандаш, в специальную книжицу их долги…

В день смерти отца, не так, как это обычно бывает с другими – плавно, будто спускаешься по отмели, но внезапно, будто оступился и угодил в подводную яму, – закончилось для Хина Меннерса детство. В день смерти отца Меннерс поклялся сполна рассчитаться с Лонгреном, когда придет этому черед.

 

2

Прошел год, затем другой и третий, Хин вытянулся и окреп. Ему уже не было нужды нанимать Филиппа, местного угольщика, на разгрузку мелкооптовых партий товара: он и сам мог ворочать трехпудовые тюки. С годами рос и менялся план его кровной мести. Застрелить Лонгрена из-за угла никогда не казалось достойным ответом: Хину мерещился честный поединок…

Со временем его отроческий пыл несколько поутих. Лонгрен не был достоин таких славных почестей. Это был старый моряк, списанный с флота за воровство или даже убийство. Нельзя было с уверенностью сказать, что судно, откуда его прогнали, не выступало под черным флагом пиратов. Всеобщая настороженность к Лонгрену была столь велика, что в народе ходили слухи, будто бы он где-то на островах после кораблекрушения ел человеческое мясо… Это была темная личность, никто ничего толком о нем не знал…

Ни Лонгрен, ни его покойная жена не были коренными жителями Каперны: он прибыл откуда-то с севера, привезя на возке внушительный кованый сундук с добром и беременную Мери. Купив ветхую лачугу на окраине, он сразу ушел в плавание, а Мери разрешилась девочкой. Было ясно, что муж оставил не слишком много денег, поскольку вскоре его супруга стала побираться по соседям. Она и в отцовскую лавку заходила, но старый Меннерс, строгий в денежных делах, не мог поверить на слово пришлому человеку и в займе отказал. Не в этом ли заключалась обида Лонгрена? Не за это ли Лонгрен приговорил старика к смерти?

Так или иначе, но Мери отправилась в Лисс, чтобы заложить обручальное кольцо. По дороге она попала под дождь, схватила пневмонию и через несколько дней умерла.

Что ж! Если бы лавочник одолжил тогда денег этой женщине, она, может быть, осталась жива. До следующего подобного случая. И если бы Лонгрен кинул отцу чалку, когда тот погибал в штормовом море…

Эту цепочку виновности можно выстроить и в прямом порядке: человек, неспособный прокормить семью, обрекает жену на нищенство…

Почему погиб старый Меннерс? Потому что Лонгрен не протянул ему руки. Почему Лонгрен не протянул руки тонущему Меннерсу? Потому что Меннерс не дал денег его жене. Почему жена Лонгрена просила денег? Потому что у нее их не было. И почему же? Потому что Лонгрен не заработал денег для собственной семьи. И, в конце этой цепочки виновности, тот же Лонгрен стоит на краю мола со своей значительной трубкой в зубах и судит, судит… Судит – кого?

Отец, родившийся в семье рыбака, как и все в Каперне, за исключением врача и священника, начал свое дело таким же юнцом, каким был сейчас Хин. Тогда в Каперне не было местной торговли, и рыбаки жили от улова до улова. В дни норда, когда море не позволяло выйти на промысел, они сидели дома и, чтобы не было столь голодно, пили горькую. В подвале своего дома Меннерс оборудовал большой ледник, где научился хранить рыбу, скупаемую по дешевке в лучшие времена, дабы реализовать ее во времена худшие – тем же самым рыбакам. Это было простое и гениальное решение, додуматься до которого мог бы каждый, но… Додумался только один. Уже через год он открыл лавку, а затем и трактир, став единственным и бессменным кормильцем Каперны. Теперь уже никому не надо было тащиться в Лисс три часа по жаре или холоду из-за каких-нибудь спичек или ниток, да и товары в лавке Меннерса были дешевле, чем в столице, так как покупал он их на оптовом рынке.

Все это так, но лавочник – уже по определению – отрицательный персонаж, в то время как матрос, с его пресловутой трубкой во рту, герой положительный. Лавочника даже и зовут как-то убого и тихо – Меннерс, в то время как матроса зовут глубоко и весомо – Лонгрен. И все это – несмотря на то, что Лонгрен, доживя до седин, будучи не в состоянии даже заработать себе на жизнь, казнит Меннерса, казнит и судит собственным правым судом, – за то, что Меннерс не поступился принципами, а именно: не дал в долг человеку, с которого и спросить-то в качестве заклада нечего… Если бы Меннерс всегда подавал в таких случаях, то не нажил бы никакого состояния, с того самого дня, когда к нему в ледник пришел какой-то голодный мальчик и попросил рыбки – просто так, рыбки и все!

Странным, правда, было то, что покойная жена Лонгрена, Мери, поперлась ненастной погодой в город, закладывать кольцо, хотя она преспокойно могла бы заложить это кольцо у самого Меннерса. Будто бы какому-то злобному автору, который пишет всю эту жизнь, непременно было надо, чтобы Мери простудилась и умерла. Убить, убить ее – только для того, чтобы склеить сюжет своей книжки!

Так рассуждал Хин, когда окончательный план мести уже сложился в его голове.

Нет, Лонгрен не был достоин честной игры. Оглушить его, связать, бросить в лодку и отправить по воле волн – в таком случае, Лонгрен переживет тот же ужас, который пережил перед смертью отец, но как заставить его пережить то, что Хин пережил сам, оставшись один во враждебном мире, лишившись любви и заботы единственного родного человека на земле?

Порой поздно вечером, когда никто не мог его видеть, Хин ходил на берег, швырял камни в ненавистное море и плевал в море, и плакал… С берега было хорошо видно лачугу Лонгрена и свет в его окне, и даже видна была тень Лонгрена, склонявшегося над столом, когда он мастерил свои деревянные корабли, а в углу, вероятно, также в самодельной деревянной кроватке, мирно спало его отродье, и ничто не нарушало этой идиллии.

Море, убившее отца, и Лонгрен, убивший отца – пейзаж ненависти, который надо было иметь перед глазами, чтобы решиться на то, на что должен был решиться Хин Меннерс, последний из рода Меннерсов, обнищавшего рода немецких рыцарей, вся честь и былое великолепие которого сконцентрировались теперь здесь, в изгнанье, в этой Богом забытой стране, в образе маленького Хина, деревенского лавочника… Жестокая и ясная логика древних традиций – неизбежных традиций кровной мести и кровной вражды – подсказывала единственно возможный путь: Ты отнял у меня моего отца, я же отниму у тебя – твою дочь!

 

3

Это случилось с ним на шестнадцатом году жизни, и определило всю его дальнейшую жизнь.

Хин шел лесной дорогой в Лисс. Было раннее летнее утро, когда слепни и оводы еще не вылетели на свою звонкую охоту за кровью: чаща была полна солнечным ливнем, цветами и тишиной, Хин шел налегке, обремененный лишь небольшим кожаным кошельком – обратно он намеревался вернуться с двумя подводами товара… Внезапно, у ручья, пересекавшего дорогу, он издали увидел розовый, в крупную зеленую полоску сарафан и с отвращением узнал дочь Лонгрена, или отродье, как он про себя ее называл.

Сердце Хина отчаянно забилось, на лбу выступил холодный пот.

– Теперь или никогда! – сказал он себе.

Хин выхватил финку, сделал несколько выпадов, ногтем проверил остроту лезвия и опустил готовое оружие в кожаные ножны за голенищем сапога. Маленькая Ассоль как раз склонилась над ручьем, запуская на воду дурацкое белое суденышко с красными парусами, одно из тех, которые Лонгрен довольно грубо вырезал из дерева для денег, с тяжелой торбой гоняя девочку в город – сдавать изделия в дешевую игрушечную лавку.

Он был верен себе, этот Лонгрен: портовый Лисс, полный мореманов со всех краев земли, сутенеров с их сучками, воров, шулеров и прочей неизбежной для морского города швали, был опасен, очень опасен для подрастающей девочки…

Хин замер за кустами в трех шагах от ручья, пораженный внезапной мыслью… Так ли любит Лонгрен свою дочь, как это кажется с первого взгляда? Может быть, дочь для него – всего лишь обуза, лишний прожорливый рот, и удар финского ножа, так тонко рассчитанный, уйдет впустую?

– Есть только один способ проверить это, – сказал Хин и снова вытащил финку на свет, блеснувшую, словно рыбка на крючке.

В этот момент девочка вскрикнула, прижав кулачки к груди, потому что деревянная яхта, пойманная течением ручья, вышла на его середину и понеслась вниз. Перепуганная Ассоль побежала по берегу, волоча сквозь кусты свою жалкую торбу.

Хин перевел дух. Преследовать жертву надо было осторожно, чтобы она не услышала его шороха и треска. Он собрался напасть сзади и быстро покончить с нею одним точным ударом в шею, так, чтобы жертва даже и не заметила собственной смерти. Он был уверен, что не сможет совершить задуманного, если увидит глаза девочки, и решил настичь ее на какой-нибудь поляне, где можно было бы мягко, как кошка, пробежать по разнотравью несколько последних шагов…

И они двинулись через чащу: девочка за парусами, мальчик за девочкой, выстраивая в пространстве извилистую цепочку, смысл которой был ясен только тому, кто представлял ее последнее звено.

Дикий девственный лес являл довольно препятствий: мшистые стволы упавших деревьев, ямы, высокий папоротник, шиповник и боярышник мешали на каждом шагу; одолевая их, они оба постепенно теряли силы, останавливаясь все чаще и чаще, чтобы передохнуть или смахнуть с лица липкую паутину. Хин никогда не бывал так глубоко в лесу, как теперь. Раз он оглянулся, и лесная громада с ее пестротой, переходящей от дымных столбов света к темным расселинам дремучего сумрака, глубоко поразила мальчика. На мгновение оробев, он вспомнил вновь о своей цели и, несколько раз выпустив глубокое “ф-фу-у-у”, побежал изо всех сил.

В такой безуспешной и тревожной погоне прошло около часу, когда с удивлением, но и с облегчением Хин увидел, что деревья впереди свободно раздвинулись, пропустив синий разлив моря, облака и край желтого песчаного обрыва, где блестело устье ручья. Это было, наконец, удобное место, но, разорвав кусты цветущего жасмина, он увидел, что Ассоль уже не одна…

У ручья, на плоском большом камне сидел человек, старый и праздный, задумчиво пропуская бороду в большой жилистой горсти. Он поймал убежавшую яхту и недоуменно вертел ее в руках. Тут и явилась перед ним запыхавшаяся Ассоль.

С такого расстояния Хин не слышал, о чем они говорили, но говорил старик довольно долго. Кончив, он вручил девочке ее несчастную модель, затем встал, отряхнулся и медленно зашагал по морскому берегу прочь. Ассоль осталась одна.

Странный незнакомец не заметил Хина, прятавшегося в чаще. Чужие редко забредали в наши места и было ясно, что его уже видели, а значит то, что должно было случиться, автоматически будет свалено на него, прохожего.

Хин прокрался поближе, остановившись, надежно скрытый листвой, шагах в пяти от узкой сгорбленной спины в полосатом, зелено-розовом сарафане. Девочка стояла с моделью в руках, держа ее, словно ребенка, и, казалось, пребывала в глубокой задумчивости. Вдруг, похоже, услышав шорох, она оглянулась…

И тут Хин замер, чувствуя, как непроизвольно раскрывается его собственный рот. Никогда прежде он не видел так близко ее лица. Полудетское, в светлом загаре, оно было подвижно и выразительно; прекрасные, несколько серьезные для ее возраста глаза посматривали с робкой сосредоточенностью глубоких душ. Ее неправильное личико могло растрогать тонкой чистотой очертаний; каждый изгиб, каждая выпуклость этого лица, конечно, нашли бы место в множестве женских обликов, но их совокупность, стиль – был совершенно оригинален – оригинально мил… Эти и многие другие слова сразу пришли ему в голову…

Хин словно взлетел над поляной и увидел себя сверху, как будто сама смерть выдернула его из тела… Он показался себе отвратительным, чем-то паукообразным, опутывающим скользкими нитями золотистую мушку, чтобы пронзить ее мерзкой иглой… Что-то происходило в его душе, нечто незнакомое, новое, как приступ неизвестной болезни… Он повернулся и побежал сквозь чащу, и ветки до крови хлестали его по лицу.

 

4

Через некоторое время Хин узнал, кем был тот чудной прохожий, подобравший краснопарусную яхту, и что он рассказал Ассоли. Это был Эгль, старый бездельник и пьяница, который, чтобы пустить людям пыль в глаза, называл себя ученым-филологом, или любословом, а на самом деле был обыкновенным нищим. Путешествуя пешком от селения к селению, он “собирал” песни, легенды и сказки, но больше всего на свете его интересовали, конечно, старинные тосты… Правда, никто не видел его “собрания” в качестве, скажем, какой-то изданной книжки, и в конечном счете Эгль лишь выслушивал истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества, эти грязные, как немытые ноги, грубые, как урчание в животе, коротенькие четверостишия с ужасным мотивом, переносил из селения в селение сплетни, да угощался всюду на дармовщину ароматической водкой, которую очень любил. Справедливости ради, скажем, что появление Эгля с его непревзойденной лучистой бородой, огромной соломенной шляпой и поясом, унизанным фальшивым серебром блях, представляло редкое в деревнях зрелище, за которое стоило хоть немного заплатить, ибо все в этом мире стоит хоть каких-нибудь, да денег. Словом, не даром ел свой хлеб и пил свою водку этот ловкий человек.

Подвыпивший Эгль рассказал доверчивой Ассоли притчу о ней самой, придуманную сходу, спьяну на том же месте. Вертя в руках яхту с красными парусами, поставленными Лонгреном, похоже, от недостатка материи, Эгль, представившись самым главным волшебником и, похоже, сам в эту минуту галлюцинирующий, как часто бывает с такими несерьезными людьми, сказал, что однажды утром в морской дали под солнцем сверкнет алый парус и за ней, за Ассолью, придет корабль, ведомый сказочным принцем…

— Он посадит тебя в лодку, привезет на корабль, и ты уедешь навсегда в блистательную страну, где всходит солнце и где звезды спустятся с неба, чтобы поздравить тебя с приездом.

Более того, стремглав прибежав домой, девочка взахлеб рассказала об этом отцу, и Лонгрен, другой опасный дурак, важно подтвердил слова Эгля.

Словом, два старика, не сговариваясь, совершили одну и ту же ошибку, сообща заронив в душу ребенка зерна будущего безумия. По идее, Ассоль должна была сойти с ума в старых девах, ожидая у моря погоды. Кто-то случайно подслушал ее разговор с отцом, разболтал о красных парусах всей округе, и девочка, после известных событий и без того униженная, подверглась теперь настоящей травле:

– Эй, висельница! Ассоль! Посмотри-ка сюда! Красные паруса плывут! – кричали теперь недоросли, едва завидев ее на улице.

Что же, в сущности, произошло? Откуда взялись эти красные паруса? Несмотря на пророчество Эгля, причинная цепочка выстраивалась именно от Лонгрена: ведь не сделай он из обрывков шелка, употреблявшегося в моделях для оклейки кают, красные паруса, в больном воображении Эгля никогда бы не родилась эта феерическая фантазия.

А что же Хин Меннерс? На его долю выпала роль самого несчастного героя этой истории.

В тот день он не дошел до города, а на подгибающихся ногах вернулся домой, весь изодранный о колючие кусты. Ничего еще не зная о красных парусах, он знал лишь то, что волею судьбы едва ли не стал человекоубийцей, и еще он знал то, что отныне и навсегда беспамятно влюблен в эту девочку.

Все произошло там, у ручья, когда из кустов он смотрел на Ассоль, чье лицо цвело под знаком только что узнанной новости, когда сам себе он показался отвратительным пауком…

Влюбиться в один миг – естественный, обыкновенный случай, столь частый как в жизни, так и в книгах, у того же Грина, например…

Едва осознав, что он теперь не просто так, а по-настоящему влюблен, Хин тут же и понял, насколько недоступен объект его любви. Не стоило труда представить, какой образ сложился, благодаря папаше Лонгрену, в сердце девочки. Сын человека, виновного в смерти ее матери… Лавочник… Кровопийца… И никакого значения не имело, что сама Ассоль была дочерью человека, виновного в смерти его отца. Или, может быть, именно в этом и заключался магический узел их судьбы?

Однажды, разбирая старый сундучок отца, Хин обнаружил его журнал. Когда-то отец, считая себя одним из самых образованных жителей Каперны, а оно так и было, – почел своим долгом вести летопись селения. С естественной обстоятельностью записывал он погодные и общественные явления, чутко отмечал состояние своего здоровья… Анна умерла в семь сорок утра, – на старонемецком языке записал он о смерти матери Хина, и случилось это, когда Хину не было и года… Он с грустью подумал, что и в этом есть между ним и ею какая-то общность… Теперь, когда он уже не просто жил, а любил, Хин все свое бытие поверял некой ассольностью… Через минуту, из одной туманной записи, Хин сделал новое потрясающее открытие.

Догадка была ошеломительной, но Хин даже не стал формулировать ее, прежде чем не проверит на бесспорную истинность.

Он давно заметил, что некоторые фразы журнала, как бы по рассеянности, были написаны на старонемецком языке. Сначала он смутно предполагал, что эти слова имеют отношения к морским делам, и в этом случае использование точных терминов объяснялось вполне. Вдруг он споткнулся о слово Liebe… С волнением Хин раскрыл старинный фолиант словаря и перевел инородные вкрапления. Вот что получилось.

– Она была в лавке. Я сам выбрал для нее лучшие абрикосы…

– Встретил ее случайно на улице. Не понимает или делает вид (что не понимает – ред.), что я оказываю ей особые знаки внимания…

– После смерти Анны я женщин не знал. То, что происходит теперь, грандиозно и убийственно…

– Специально дожидался ее в церкви. Она не пришла…

– Ее муж ушел в море, оставив ей гроши, кои скоро закончатся. Что ж! Подождем-с…

– Она приходила ко мне и просила денег. Я, наконец, решился и предложил ей то, чего вот уже год алчет душа моя. Она отказала…

– Все кончилось. Она умерла…

Хин захлопнул журнал, и обхватил голову руками. Круг замкнулся, история повторилась в новом поколении, словно проклятие, связующее два соседских рода, каких-нибудь Монтекки и Капулетти… Как всегда, дежурная жизненная аналогия отыскалась в мировой литературе, чем еще более злонамеренны книги: они будто издеваются над нами, то предлагая щедрое разнообразие вариантов нашего скудного бытия, заманчивых и невозможных, то дразня и подмигивая несбыточностью счастливых концовок…

Все, что оставалось Хину, – это страдать в мрачном своем одиночестве. Когда-то давно отец любил ее мать, а теперь вот он сам любит ее, и все это – безнадежно.

 

5

Хин не видел Ассоль по нескольку недель кряду; живя хоть и в одном пространстве, они, казалось, существовали в разных мерах времени. В лавку и трактир ни она, ни Лонгрен, понятно, не заходили, предпочитая отовариваться в городе. Он мог бы встретить ее на берегу над обрывом, где она обычно ходила по утрам, высматривая свои паруса, но жители Каперны никогда не шатались впустую, и появление лавочника на берегу не обошлось бы без кривотолков.

Жизнь подобных деревень полна негласных правил и многозначительных табу. Досужий турист, вроде Эгля, смог бы обойти Каперну за полчаса, взглянув на каждый дом, но для местного жителя ее география хранила множество бессмысленных тайн. Если, например, капернианин А видел капернианина Б в переулке, где тот прежде никем замечен не был, как тотчас начинала свое движение сплетня.

Еженедельный путь Ассоли в город лежал далеко не мимо его дома. Когда становилось совсем невмоготу, Хин отправлялся в лес, на то самое место у ручья, где впервые схватился за нож с намерением человекоубийства.

– Здравствуй, Ассоль! – говорил Хин, стараясь вложить в эти слова все кипение своей нежности, но она лишь удивленно кивала незначительным наклоном головы, чтобы только соблюсти приличия.

Он стал продолжать журнал отца, обстоятельно записывая погоду и сплетни, впрочем, делал это лишь во имя своих коротких сентенций на старонемецком языке.

– Ich Liebe, я не покончу с собой, потому что жизнь если и состоит из любви на 90 частей из ста, то пусть будут жизнью хотя бы оставшиеся десять…

– Сегодня я встретил ее у моста, у ручья, и сказал: Ассоль, можно я провожу тебя в город, но она строго посмотрела мне в лоб и сказала одно лишь слово: Нет…

– Сегодня встретил ее у моста, у ручья, и сказал: Ассоль, хочешь взять эти конфеты, а это были дорогие конфеты, каких она никогда в жизни не пробовала (и не попробует!) но она лишь строго посмотрела на меня, опять посмотрела мне прямо в лоб, и покачала головой. Видно было, как очень хочется ей этих конфет. Вечером вошел Лонгрен в трактир, где несколько лет не был, ничего не заказал, подошел к стойке и сказал одно лишь слово: Убью! Теперь уж точно нет никакой возможности отомстить ему за отца.

Мысль о том, чтобы сделать ей предложение руки и сердца, когда она достигнет совершеннолетия, даже не приходила ему в голову. Все упиралось не столько в Лонгрена, сколько в красные паруса. Было ясно, что Ассоль не может, не должна иначе выйти замуж, как только таким способом, который придумал изувер Эгль.

Может быть, просто-напросто устроить ей эти красные паруса?

Допустим, он будет трудиться в поте лица оставшиеся пять лет, отказывая себе во всем, ежемесячно откладывая некую сумму – о, это будет чертовски веселая жизнь: без сладкого, без ярмарки, без обновок – за эти годы нарастут банковские проценты, в итоге он сможет зафрахтовать какое-нибудь суденышко, обрядить его в бутафорские паруса, нанять оркестр, снять неподалеку уютную виллу… Сколько это будут стоить, с учетом инфляции? Сколько бы ни стоило, но это всегда реальная, конечная сумма денег, которую можно заработать, если поставить себе цель, и тогда…

Однажды утром в морской дали под солнцем сверкнет алый парус. Сияющая громада алых парусов белого корабля двинется, рассекая волны, прямо к тебе. Тихо будет плыть этот чудесный корабль, без криков и выстрелов, на берегу много соберется народу, удивляясь и ахая, и ты будешь стоять там. Корабль подойдет величественно к самому берегу под звуки прекрасной музыки. Нарядная, в коврах, в золоте и цветах – и сколько же это надо денег?! – поплывет от него быстрая лодка… И ты увидишь храброго, красивого принца, он будет стоять и протягивать к тебе руки.

– Здравствуй, Ассоль! – скажет он. – Далеко-далеко отсюда я увидел тебя во сне и приехал, чтобы увезти тебя навсегда в свое царство. Ты будешь там жить со мной в розовой глубокой долине. У тебя будет все, что только ты пожелаешь, и жить с тобой мы станем так дружно и весело, что никогда твоя душа не узнает слез и печали…

– Пошел вон, – скажет Ассоль. – Убирайся прочь, злой насмешник, убийца и сын убийцы, я ненавижу, проклинаю тебя!

Но почему нет? Почему принц не может жить рядом, быть свидетелем ее детства, понимать всю глубину и ясно видеть всю бездну той жизни, которой она жила здесь, в Каперне, среди этих черных дымовых труб?

Нет, не может. Принц должен быть всегда из другой – далекой – страны.

В конце концов, если загримироваться, надеть театральную бороду, темные узкие очки за двадцать пять долларов… Тогда это еще больше будет походить на розыгрыш…

А если…

Всю жизнь…

Взять Ассоль в этой бороде и очках и всю жизнь жить с нею в этой бороде, в этих очках…

Но где же взять деньги, чтобы не арендовать на неделю, а купить или построить эту виллу на берегу?

Хин сбросил с лица москитную сетку и рывком сел на кровати. Сон как рукой сняло.

Он бросит все и уедет. Продаст имущество, уедет далеко, скажем, на североамериканский запад, где будет мыть золото, пить виски, носить лисью шубу и вернется потом сюда, сменив имя, сделав пластическую операцию, уже другим, героем, другого автора и тогда… Или пойдет в пираты. Или поступит мальчиком в мужской бордель…

Проснулся он снова нe кем иным, как Хином Меннерсом. Продать трактир в захолустной областной Каперне – десять шансов из тысячи. Стать пиратом, чтобы обагрить алой кровью руки и душу… Отдать свое юное тело грязным матросам с голубых военных кораблей…

Нельзя построить счастье на несчастье других, равно как и на своем собственном несчастье. Вот и еще год прошел…

Любовь Хина окончательно устоялась, как тяжелая озерная вода, превратившись, скорее, в мрачный ритуал. Один лишь раз заметив его робкие поползновения, Лонгрен стал бдительно охранять невесту. Ассоль уже даже и не подымала глаз, когда “случайно” встречалась c Хином на улице, и Хин забыл, какого цвета ее глаза…

Зачем был нужен этот Лонгрен?

Вся цепочка причинно-следственных связей должна была привести к тому, чтобы Ассоль стала именно такой, какой стала, а для этого ей необходимо было одиночество.

Будто какой-то всесильный неведомый автор кроил, как материю, судьбы живых людей…

Чтобы сработали красные паруса, Ассоль должна была стать белой вороной в деревне. Для этого она должна была быть сиротой, и он убивает ее мать. Можно было бы заодно прикончить и отца: скажем, “Орион” наткнулся на риф в Карибском море, что само по себе звучит красиво, с этим тревожным, немного картавым “р”, но тогда осталось бы не ясным, как и где выросла Ассоль, и почему ее не любят люди. Тогда он поступает иначе: делает Лонгрена убийцей, причем убийцей хладнокровными и невозмутимым, плюс – убийцей одного из самых уважаемых людей в деревне, попросту ее кормильца… И прием работает. В эти условия неплохо вписывается притча о красных парусах. Следовательно, смерть старого Меннерса, между прочим, единственного и любимого отца, была нужна лишь для того, чтобы сформировать образ девушки. Тот самый образ, на котором и попался Меннерс младший. Замкнутый круг.

Когда Хину исполнилось восемнадцать, он, как все, посетил публичный дом в Лиссе. Для одних мальчиков это посещение было первым в длинной и грязной череде, тянувшейся до самой старости, для других – первым и единственным, но так как или иначе, это делали все. Для Хина Меннерса посещение, кроме своей сакральной, имело еще одну, скажем, меркантильную цель: Хин должен был узнать, на примере женщины вообще, как устроена его Ассоль.

Грязная проститутка, холодная и твердая, как пень, искусно, как ей казалось, с поросячьим визгом симулирующая оргазм, сделала мальчику совершенно непредсказуемую услугу: последующие месяцы он думал, что таким образом, наконец, излечился от своей любви, но спустя год опять же – любил, счастливый, как ни в чем не бывало…

Дела его шли ни хорошо, ни плохо – умеренно. Сбережения он составлял, но они не имели никакой романтической цели: это надо было делать и все, делать в течение всей жизни, чтобы когда-нибудь передать свой бизнес какому-нибудь сыну и удалиться в спокойное место с толстой старой женой. Денег, накопленных им за пять лет, вряд ли хватило бы на 2000 метров кумача.

Однажды…

Ассоль уже достигла совершеннолетия, никто к ней, понятно, не сватался, была очередная весна и очередной весенний день, который, как почти всегда для Хина, начался в черных лучах.

С утра в трактире собрались посетители: угольщик Филипп, уже выпивший, да два рыбака, бывшие матросы Слинк и Клинк, заказавшие яичницу и пока только разминавшиеся пивом. На грязном полу лежал тусклый солнечный переплет окна.

Хин, казалось, знал этот день наизусть, будто волшебник, для которого будущее не имеет тайны. Угольщик будет сосать свое вино, с каждым разом повышая крепость заказа, он будет топить усы в стакане, а после доить их, сглатывая капли влаги, за которую уже уплачено, а к вечеру, нагрузившись, как вельбот, примется орать матросские песни – дикие ревостишия, полные злобы и висельного юмора, а эти двое… Впрочем, скучно все это, господа, скучно, как ненастье.

Дожидаясь, пока заскворчит яичница, Хин водил пальцем по стеклу окна, рассеянно наблюдая море – один из любимых жестов Ассоли, подсмотренный издали и присвоенный себе, что часто делают влюбленные безнадежно…

Вдруг на дороге, ведущей в никуда, то есть – всего лишь на берег моря, внезапно, словно связавшись из разрозненных теней листвы в пыли, появились двое чужих.

Одного из них Хин сразу узнал: это был капитан “Секрета”, торгового судна, на днях пришвартовавшегося в Лиссе, другой, судя по затрапезному виду, был его матросом. Имени капитана Хин не помнил, хотя только вчера прочитал о нем в газете весьма любопытную историю, светскую сплетню, из тех, коими всегда потчевала нас желтая пресса…

Едва он вошел, как и положено по рангу, первым, вступив в полосу дымного света, Хин мысленно окрестил его “Богомолом”, поскольку капитан был поразительно похож на это самое насекомое.

– Интуиция, предчувствие, – скажет он себе позже, но теперь, непонятно почему, его сердце тревожно забилось при виде этих серых твердых глаз, этого полного чувственного рта, полуоткрытого, словно в постоянной молитве, этой ямочке на подбородке, столь свойственной героям синематографа тех лет.

Слинк пристально посмотрел на вошедших, затем нагнулся и что-то зашептал Клинку. Бывшие матросы, списанные на берег за неумеренное пьянство – они, пожалуй, тоже узнали посетителей.

Почтительно кланяясь, Хин вышел из-за стойки в зал и, играя достойную случаю суетливость, постелил на стол особую “людскую” скатерть, над которой обычно ели самые именитые гости. Исполнив заказ – не иначе как бутылку яванского рома, что и подобает матерому мореману, – Хин вернулся за стойку, поглядывая внимательно то на Богомола, то на тарелку, с которой отдирал ногтем что-то присохшее.

Людей такого типа Хин, если и не знал, но представлял хорошо, черпая это представление не из книг, давно им не почитаемых, но из собственных логических построений на тему жизни, которые в часы досуга заменяли ему уже наскучившие, полные лжи, книги.

Эти мамины мальчики, выращенные, как в оранжереях, в роскошных фамильных замках, ни минуты не думавшие о хлебе насущном, разбалованные слугами, развращенные служанками, в один прекрасный день ломаются, как любые механизмы, и вдруг круто меняют собственное бытие. Они бегут из дома куда-нибудь за дальние моря, не забыв, однако, прихватить с собой порядочную сумму денег, они становятся временными мореплавателями, золотоискателями, поэтами, другими временными героями, в сущности, оставаясь неизменными мамиными мальчиками, поскольку природа самого их стремления именно и заключается в желании доказать своим мамам обратное. Через несколько лет они возвращаются, прихватив с собой какую-нибудь экзотическую молодую “жену”. В конце концов все они успокаиваются там, откуда пришли, к черту выбрасывают в дороге добытую “жену”, женятся на невестах своего круга, оставляя чудесные, потрясающие воспоминания – зимним вечерам у камина.

Богомол, судя по сведениям, почерпнутым из газетной заметки, где, кстати, оценивалось и предполагаемое состояние высокородной семьи, был именно из их числа. Высокий и стройный, красивый и сильный, года на три младше Хина, он выглядел великолепно в своем сером сюртуке и хороших яловых сапогах, и держался с такой дружелюбной строгостью, как могут держаться лишь те, у кого ни при каких обстоятельствах не переводятся деньги.

Чокнувшись со своим спутником, выпив и закусив, Богомол поманил Хина пальцем, и Хин, даже польщенный этим обращением, немедленно подошел.

– Вы, разумеется, знаете здесь всех жителей, – заговорил посетитель. – Меня интересует имя молодой девушки в косынке, в синем сарафане в розовую полоску, темно-русой и невысокой, в возрасте от семнадцати до двадцати лет. Я встретил ее неподалеку отсюда. Как ее имя?

Если передать словами то, что произошло в эту минуту в душе Хина Меннерса, то получится всего лишь одно слово – обвал. Здание – большое и ажурное, долгие годы здесь возводимое, вдруг зашаталось и рухнуло, поскольку в расчеты архитектора изначально затесалась неисправимая ошибка. Только недоумок мог сомневаться, в чем тут дело и зачем была нужна Богомолу эта деликатная информация. Человек, владеющий такими деньгами, мог сделать все что угодно и с Ассолью, и с любой другой девушкой Каперны. Хин отчетливо вспомнил темнокрасный, с нитями слюны язык проститутки из Лисса и внутренне содрогнулся. Теперь же Хину Меннерсу предлагалось не более не менее, как выступить в роли местного сутенера.

Он внутренне завертелся, как бы пытаясь ухватить себя за хвост, но вопрос был задан с такой твердой простотой силы, что едва ли позволял увильнуть. Хин будто почувствовал на себе какое-то мрачное магнетическое воздействие.

– Гм! – сказал он, поднимая глаза в потолок. – Это, должно быть, Корабельная Ассоль, больше быть некому. Она полоумная.

– В самом деле? – с напускным равнодушием сказал Богомол, отпивая крупный глоток. – Как же это случилось?

Хин внимательно посмотрел в серые глаза Богомола и тут только вспомнил его имя. Грэй его звали, Артур Грэй.

Великолепный план, еще не осознанный детально, молнией мелькнул в его голове.

– Когда так, извольте послушать, – спокойно сказал Хин и обстоятельно поведал Грэю всю историю семейства Лонгрен и красных парусов.

С тщательно скрытым, но цепким вниманием игрока в покер Хин следил за лицом Грэя, которое, хоть и оставалось так же непроницаемым, но все же выдавало на поверхность какие-то пузыри глубоких внутренних процессов. Хин уже знал, знал наверняка, что этот человек задумал не забаву, сопровождаемую звоном монет. Он был влюблен, крепко, внезапно и намертво, как казалось ему; он был готов взять Ассоль женой, сделать все, что было в его силах, во имя этой цели, правда, что сделать-то надо было совсем немного, так как судно у Грэя уже было, судно и деньги, деньги и собственный замок в чужой стране.

– С тех пор так ее и зовут – Ассоль Корабельная, – закончил Хин свой рассказ, на все сто уверенный, что этот Грэй не просто проглотил наживку, но полностью подчинился его плану.

В этот самый миг глаза Грэя остекленели, уставившись через окно на улицу, на что-то за спиной Хина. Не оборачиваясь, он понял, что по улице идет легкая на помине Ассоль.

Свершилось…

Через несколько дней, наводя справки в Лиссе, Хин выяснил, что “Секрет” отбыл в неизвестном направлении, а поговорив с знакомыми лавочниками, узнал, что некий Инкогнито приобрел в одной из лавок Лисса 2000 метров превосходного красного шелка, к безудержному восторгу хозяина, который за вырученные деньги тотчас выкупил заложенный было дом.

Потянулись мучительные дни. Теперь уже не один, а два человека в Каперне ждали явления красных парусов, причем, если один из них ждал уже настолько долго и тяжело, что ожидание и сомнение слились в нечто общее, то другой ждал – наверняка.

Каждый час в первой половине дня он поднимался в мансарду и оглядывал горизонт. Его волнение странным образом передалось и Ассоли: теперь Хин всегда наблюдал издали ее фигурку, видимой величиной с кузнечика, она ходила, бегала и скакала на краю обрыва, только после полудня возвращаясь домой.

Однажды, когда Ассоль уже покинула свой пост, Хин увидел далеко в море силуэт крейсера, двигавшегося на восток. Вдруг что-то блеснуло на его сером теле, и через несколько секунд до берега донеслись слабые раскаты грома.

– Салют? – нахмурившись, хмыкнул Хин. – В честь чего?

Он взял бинокль и восьмикратно приблизил корабль. Еще дальше на восток, на самом горизонте, он заметил красную звезду.

– Что-то вы припозднились, сэр, – пробурчал Хин. – Ведь было ясно сказано: однажды утром.

Каперна, еще не зная, что к ней приближается рукотворное чудо, жила в своей знойной обыденности: кто-то шел по воду, где-то на набережной слышалась брань, Слинк и Клинк мирно потягивали имбирное пиво…

Улыбаясь, Хин припал к своему биноклю. Он вспомнил рассказ столичного лавочника о том, как таинственный чудак долго и придирчиво выбирал шелк, накручивая на ладонь и выструивая на прилавок образцы. Цвет, на котором остановился Грэй, в народе назывался глубокая радость, не без иронии, разумеется. Вот уж воистину – на вкус и цвет…

Протирая за стойкой стаканы, Хин смиренно ждал, кто первым в Каперне закричит. В расчетное время на улице с разных сторон раздалось одновременно три истерических вопля.

Слинк глянул в окно и увидел.

– Что за черт! – воскликнул он.

– Нет, тысяча чертей! – отозвался Клинк, и оба бросились к окну, протирая глаза.

Меж тем оживление усиливалось: из переулков на улицу бежали люди, и в несколько минут все, кто мог двигаться, оказались у воды, и Хин был среди них как тайный режиссер.

Ассоль появилась позже всех, что было понятно: представление затевалось ради нее и, возможно, ей потребовалось время, чтобы переодеться и привести себя в порядок. Толпа расступилась перед нею, и она осталась одна на песке, словно красивая статуя посреди городской площади…

Грэй постарался на славу, полностью в духе эпохи, умной красоте предпочитавшей пышное многоцветие, исключительно в стиле провинции, любившей неожиданный блеск: судно было убрано, словно гарем эмира, роскошными бухарскими коврами, палуба устлана слоем цветов, не отставала и музыка – в лучших традициях кабацкая пошлятина: “Налейте, налейте бокалы – и выпьем, друзья, за любовь!…” Трудно было поверить, что отпрыск образованной семьи культивирует столь дурной вкус, скорее всего, это была хорошо продуманная декорация, специально для жителей Каперны, которые действительно глядели с раскрытыми ртами на это неотвратимо приближавшееся чудо.

От судна отделилась лодка, полная тюльпанов и роз, торжествующий Грэй – как будто он сам все это придумал – стоял в строгом костюме среди гребцов и, киношно сложив ладони рупором, кричал издалека:

– Ассоль! Ассо-оль!! Ас-со-о-оль!!! – звук этот летел над волнами, пожалуй, скатываясь с их гребешков.

Не выдержав, нарядная Ассоль вбежала по пояс в воду, заколотив ладонями по волнам, крича:

– Я здесь, я здесь! Это я!

Словно боясь, будто чужемирный принц выберет среди девушек Каперны какую-то другую… Жалко, невыносимо жалко было ее…

Через несколько минут все было кончено: Грэй вытащил ее из воды, словно диковинную рыбу, лодка вернулась на борт, и судно, медленно набирая скорость, двинулось в открытое море…

Все тише была музыка, уходя и теряясь среди волн, все глубже – недоуменная тишина среди тех, кто остался на берегу, не понимая, сон тут или явь…

– Так это ж “Секрет”! – вдруг нарушил гробовое молчание Слинк.

– И верно, “Секрет”, – подхватил Клинк. – А этот, в сером, его молодой капитан, господин Грэй.

– Как “Секрет”? – прошелестело в толпе с некоторым даже возмущением.

– “Секрет”, – авторитетно сказал Слинк. – Я его сразу узнал, только вот паруса у него всегда были самые обыкновенные.

– Этот господин тут на днях околачивался, я видела, – сказала какая-то рыбачка.

– И я тоже! – подтвердила другая. – И тот, у руля шлюпки, также был с ним…

– А потом они еще господина Меннерса про нашу Ассоль в трактире расспрашивали, я сам слышал. Правда, господин Меннерс? – заискивающе обернулся угольщик Филипп.

– Так это же… Это же просто… – недоговорил кто-то.

– Точно так, – сказал другой голос. – Это просто шутка.

– Шутка, – глухо повторил падре Никул и коротко хохотнул.

И тут же – потрясающий, огромный взрыв хохота прокатился над волнами. Все засмеялось – в Каперне, вокруг нее и внутри.

Слинк смеялся, запрокинув голову и клацая челюстями, Клинк – тряся бородой и хлопая себя по коленям, пьяный угольщик смеялся до слез, комически утирая глаза локтями, падре Никул смеялся беззвучно, как рыба, заходясь и брызжа слюной, доктор Цорн истерически бился головой о ладони, рыбачка Соня задыхалась и хрюкала, будто в оргазме, Василий Гусев, бедный эмигрант из России, хохотал грудным басом, и даже Хин Меннерс подхихикивал тонко, вполне уверенный, что на “Секрете” никто их уже не слышит – не сколько от грохота оркестра, сколько от того, что “Секрету” уже не было никакого дела до Каперны.

И вдруг все стихло…

Хохот кончился также внезапно, как и начался, – как любят писать благонравные авторы на всех языках и наречиях Земли. Люди на берегу застыли в неестественных позах, будто в немой сцене. Они смотрели вслед уходящим парусам, и рты их были раскрыты, словно для ловли насекомых, зияя, как ласточкины гнезда в обрыве.

Одновременно и молча все повернулись и пошли обратно в Каперну. Хин остался на берегу, закурил трубку и долго глядел на их плоские спины.

 

6

Спустя несколько дней пьяный Лонгрен ворвался в Каперну, направо и налево раздавая зуботычины. Вернувшись из каботажного плавания, он узнал новость еще в порту и запил по морскому – тяжело и нудно. Не имея сил таскаться за спиртным в город, он стал отовариваться в лавке Меннерса, позабыв с горя свой многолетний обет. Бедняга думал, что потерял Ассоль навсегда, но это было преждевременно: ровно через месяц после явления краснопарусного жениха – медовый месяц, стало быть, истек – в Каперну со стороны города въехал, чадя и сигналя, синий закрытый автомобиль. Он пронесся по улице, свернул в переулок и остановился у дома Лонгрена. Человек с внешностью лакея постучался в дверь и на глазах у потрясенной публики погрузил пьяного матроса на борт.

Прошли месяцы. Сказка, расцветшая в захолустной деревне, была забыта за трудами и заботами. Однажды кто-то увидел свет в окошке брошенного дома Лонгренов. Лонгрен сидел за кухонным столом и пил, как ни в чем ни бывало. Когда, как и почему он вернулся, никто не узнал, ибо он не говорил ни с кем: раз в три дня появлялся в лавке и пальцем, как глухонемой, указывал на четверть водки и банку сардин. Хин Меннерс заворачивал бесплатно еще и краюху хлеба, преданно глядя ему в глаза.

Пропьянствовав полгода и, очевидно, израсходовав все деньги, пожалованные ему в качестве откупа за дочь, Лонгрен решил заняться промыслом. Трижды он ходил в море, ходил и возвращался, но раз утром его лодку прибило к берегу, пустую и со сломанным веслом. Так неожиданно и полно сам рок совершил за Хина Меннерса его месть – симметричную, традиционно жестокую месть древнегерманских рыцарей, из немыслимой своей дали следящих за нашей убогой судьбой…

Что же стало с Ассолью? Об этом нетрудно было догадаться… Хин Меннерс, закуривая трубку по вечерам, обращал свой длинный мысленный взор в одну из сторон света, почему-то вполне уверенный, что Ассоль жива.

На базаре в Стамбуле, в пекинском борделе, в краковском гетто, в трущобах советского Петрограда – она, несомненно, где-то была.

Внимательно следя за светской хроникой, он узнал, что через год после своего феерического представления у Каперны Артур Грэй женился на графине Жедюбуа, свадьба состоялась в Риме, в соборе Святого Петра, молодожены отправились в круиз вокруг Европы, и повез их, разумеется, никакой не “Секрет”, а комфортабельный лайнер, специально построенный для круизов.

Год проходил за годом, и Хин глубоко и просто знал, что однажды утром в морской дали под солнцем сверкнет парус и к берегу подойдет судно. Оно будет оснащено не красными, но обычными белыми парусами, и не у зыбких отмелей Каперны бросит якорь оно, но войдет в глубокую гавань Лисса, и по трапу, в числе других пассажиров, сойдет молодая женщина в темном бедном платье, ведущая за руку сына или дочь. 

Хин Меннерс не будет встречать ее на берегу, но когда в старом доме Лонгрена снова загорится свет, он войдет без стука и скажет:

– Здравствуй, Ассоль! 

Так, в одиночестве, из года в год Хин сидел у камина, смотрел на красные, быстро мрущие языки огня и думал о счастье.

 

Рейтинг@Mail.ru

  © СЕРГЕЙ САКАНСКИЙ