БИБЛИОТЕКА СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

сто первый километр
русской литературы



Главная > Проза > Виталий Снежин

Виталий Снежин


Державный шут
(записки адъютанта)

 

 

От редактора: Человек, принесший в редакцию эти записки сначала очень развеселил меня. Во-первых, несмотря на глубокие старческие морщины, он представился адъютантом. Во-вторых, рассказал мне странную историю о том, что будто после смерти Сталина, три с лишним месяца страной правил человек, совершенно забытый нашей историей. Когда я усомнился и попытался перевести беседу в шутливое русло, он показал мне несколько старых фотографий, от которых признаюсь откровенно, мне до сих пор не по себе. Вот эти записки. Не знаю, что еще сказать тебе читатель...

1.

Его ещё можно опознать на старых газетных фотографиях. На тех, что счастливо миновали общего крематория. Просмотрите внимательно хронику тех дней — в основном подложную — и вы обязательно отыщете эти мелочи, эти крупицы истины, что проскользнули сквозь пальцы близорукой цензуры. Вот неожиданная насупленная складочка рукава с произрастающей из него короткопалой пятернёй подпирает гроб апоплектичного тирана. Вот незаконный затылок, одуванчиковой лёгкости, среди привычных гранитных профилей кремлевских героев. Вот глупейшая шляпочная тень, вытянутая парапетом мавзолея до карнавальной величины. И еще, и еще — тысячи безвестных черточек, из которых рука бесстрашного летописца, если такой наконец отыщется, без труда составит портрет этого человека, кажется навсегда вытесненного из памяти нашего суеверного Отечества.

Царствование его, — те самые три смутных месяца, о которых не осталось ни одного добросовестного свидетельства, начавшееся невнятно и окончившееся скоропостижно, — царствование это поначалу никак не предвещало фейерверка. Напротив, фигура новорождённого лидера долгие дни таилась в могучей тени предшественника, безутешно скорбя, перенимая на себя непосильное бремя. (Говорили, впрочем, об обольстительной карлице с месмерическим взором, увлекшей его на эти дни невиданными безумствами, - вот, может быть, первый отчетливый симптом. Будто в предутренний час можно было увидеть гарцующих вокруг Царь-колокола цирковых пони, на одном из которых, в неглиже...) Не буду повторять слухов. Слишком сомнительно, чтобы в первые шаткие дни, не обнюхав вокруг себя воздух, не убедившись, что власть его непоправима, Капитан (так он велел себя именовать) мог пуститься под уклон своей восхитительной страсти.

Не знаю, ничего не скажу про те, первые дни воцарения. Потому хотя бы, что сам впервые увидел его, был представлен и приставлен на излёте первого месяца. Как сейчас вижу его бегающие акульи глазки, розовые от бессониц, в неожиданно тёплых складках век. Ребячески всплеснув руками он пробежался вокруг меня и, вдруг остановившись, быстро заговорил ни к кому не обращаясь: «Адъютантика мне? Жеребчика? Зачем? Копытцами стучать!.. Будешь стучать? Вижу — будешь... Беру». Потом мы встретились взглядами, точнее он поймал меня глазами, как насекомое булавкой. Кажется, в эту минуту я понял всё.

Та, первая ночь в столице была, наверное, самой тяжёлой. Меня поселили в крохотной комнатке в ста метрах от Спасской башни (не просто в сердце державы, даже не в яйце Садового кольца, а у самого острия кощеевой иглы!). Помню, как душно, как одиноко было в этой трехметровой комнатке с высоким потолком и золочёными лепными ангелами по углам, которые, всё казалось, замышляют недоброе. Так и не заснув ни на минуту, я просидел всю ночь на табурете.

Прихлёбывая чай из казенного стакана, глядя в окно, на то, как по зелёным крышам, по мглистому небу шарят прожектора, я твердил про себя, словно заучивая впрок одну и ту же фразу: «Пропал ты, лейтенант Шатов, теперь точно — пропал».

2.

Уже на следующее утро я впервые увидел Капитана в деле. Он выступал перед группой академиков, специально собранных в одном из кремлёвских залов, для одобрения своего нового грандиозного плана. Тогда-то, стоя за кулисами, я впервые услышал его речь, ещё безупречную по форме, но уже с какой-то пугающей зыбкостью и кривлянием в сердцевине:

...— Человек наш ещё плохо работает и плохо думает, мои дорогие, — говорил Капитан, бегая острыми глазками по залу. — Это происходит оттого, что ум его ещё мало сосредоточен на главной идее. В подкладке нашего человека ещё слишком много смущающих его суеверий. Впитанные предыдущими поколениями тени тотемных животных, вездесущих духов, многоликих божеств всё ещё тревожат нашего человека, рассеивают его воображение, мешают ему исполнять его исторические функции. На таком основании нельзя построить хороший коммунизм.

В наступившей паузе академики переглянулись и неуверенно зааплодировали. На лицах читалось растерянность и недоумение. Не обращая внимания на робость оваций, Капитан продолжал:

— Мы попытались изжить эти заблуждения книжной пропагандой. Что из этого вышло? Ничего. И это неудивительно. Только вернув суеверия в обыденную жизнь, только сделав их родными и близкими каждому гражданину, а затем, разоблачив их, как вредные мистификации мы твердо добьёмся цели. Как врач, предупреждая болезнь, делает больному одну за другой спасительные прививки, так же и мы должны, слой за слоем, очистить нашего человека от скопившихся в нем суеверий.

Опять раздались неуверенные аплодисменты. Академики вертели головами, но никто не подавал голоса. В зале становилось все тише, прекратились шёпоты и ёрзанья, а когда к концу выступления на галёрке закашлялся астматический старичок, это прозвучало как вызывающая бестактность.

— Таким образом, — текст пошёл сложный, и Капитан продолжал говорить, не отрывая носа от бумаг, — впервые в мировой истории мы открываем путь инволюции религиозного чувства. От христианского единобожья, минуя романтическую флористику друидов и античный пантеон, мы возвращаемся к общине, к первобытному испугу новорождённого сознания. Только пройдя этот путь, путь очистительных разоблачений, сознание наших граждан будет способно усвоить коммунизм в его кристальной чистоте...

Не помню точно, о чём он ещё говорил. В голове остались какие-то причудливые отрывки. Было что-то о необходимости объявить в стране безусловную победу христианства (при этом исподволь приготовляя изобличительные костры инквизиции и оргии церковной олигархии), о всенародных дионисовых шествиях в областных и районных центрах (до сих пор страна вкушала его дары слишком разрозненно и угрюмо), о гладиаторских боях на специально оборудованных под ристалища городских площадях и ещё о многом таком, что подтверждало мои худшие опасения.
Больше всего меня поразила даже не сама его речь. Я ожидал чего-то подобного. Больше всего меня удивило, что в зале не нашлось человека, у которого хватило бы духу возразить Капитану. Никто не решился даже на робкие сомнения. Казалось, Капитан погрузил всех в транс головокружительным натиском своего бреда. Когда речь закончилась, престарелые мужи, словно подопытные кролики, заворожено покосились друг на дружку, молча покивали и тихо растворились. Скоро я привык к этому кроличью выражению на лицах окружавших Капитана людей, но тогда, в первый раз, я чувствовал себя ужасно. Мне казалось, что все можно ещё исправить, вернуть на разумные рельсы. Нужно только разбудить, растолкать этих людей и они сумеют остановить, прекратить. Если бы я знал тогда, что все только начинается.

3.

Многие в Москве еще помнят (конечно помнят: отзовитесь, чумазые метростроевцы!) тот май, когда вышел этот дивный указ, ту странную тишь и безлюдье, что воцарились вдруг в темных дуплах подземной столицы. Две недели длилась передышка, две недели врубовые чудища, вместо того, чтобы рыть норы подземным поездам, головокружительно накренившись, ползли к сердцу планеты. Там, под каменными мантиями (вот досада, непредвиденно толстыми), в бенгальском сиянии магмы всепроникающая мысль тирана узрела вечный источник триумфов для новой расы. Это была гениальная мысль — что может быть проще — черпать энергию у себя из под ног; всей столицей, всей империей погреться у кухонного вулканчика. В припадке вдохновения он сам забрался под землю и трое суток ползал по шахте, таская меня за собой. Он и теперь является мне оттуда, как дурной сон, как галлюцинация. Вот он, я вижу: известковый альбинос, ноги на раскоряку, весёлая кепочка, которую знала вся страна. Вот он — на мгновение рожденный испугом памяти: свиное рыло респиратора, вдохновенный взлет маэстровых рук, безумный звёздный блеск бегающих глаз.

Как я боялся его тогда! До желудочных колик, до окаменения. Каждый день, тенью следуя за хозяином, вытягиваясь струной для редких ударов смычка (он позволял себе несколько двусмысленных фраз наедине), я изнывал сердцем, чувствуя, что любой из моих ответов может оказаться последним.

... — Давно хотел спросить тебя, лейтенант. Что ты думаешь о Боге: есть он, нет?

— Думаю — нет, товарищ Капитан.

— А во что ты тогда веруешь, лейтенант? В казенную пайку? В паровое отопление?

— В наши идеи, товарищ Капитан, в светлое будущее.

— Молодец. Ну, а в сатану, в бесов веруешь?

— Не довелось встретить, товарищ Капитан.

— Не довелось. Ну, ну... В зеркало погляди!

Этим, разумеется, дело не ограничилась. Через пару дней его новое умонастроение воплотилось в энергичной деятельности.

Не знаю, заподозрил ли он измену, или просто, в светлую минуту, углядел родственный шизофренический блеск в глазах своих умученных сподвижников, помню лишь, что эта новая идея захватила его сразу и целиком. Оставив текущие дела, и, содрогающиеся в гранитных колодцах буровые машины, он заперся в своем кабинете со странным гостем. Когда он вышел оттуда на следующий день, на плечах его сидел парадный маршальский китель, а на лице сияла зловещая улыбочка. За его спиной, потупив очи, стоял молодой иностранец духовного звания и сжимал в руках распятие до суставного хруста.

Только в голову Капитана могла прийти такая блестящая, такая иезуитская мысль. Изгнание бесов! Что рядом с этим унылые партийные чистки, ночные бдения на Лубянке с их грубой телесностью. Испытание души, обличение порока в его исконном обиталище — вот утонченность, вот подлинность дознания. Капитан оставался верен себе. Каким-то чудом я избежал общей участи и теперь, может быть, остаюсь единственным хранителем этот омерзительного и драгоценнейшего воспоминания.

Вообразите, хотя бы на минуту, растрёпанную, насмерть перепуганную тушку министра в центре Тронного зала. Коленопреклоненный перед крестом католика-чародея, мучительно пытающийся сообразить, что от него на самом деле требуется, чиновник на всякий случай преданно хлопал ресницами. «Изыди, вор и хищник, полный сладострастия и стяжания!.. — сверкая глазами наступал на него католик. — Изыди, бешеная собака, подлая змея, дьявольская ящерица!... Изыди, козел, страж свиней и вшей!..» Что можно было возразить против такого ошеломительного и полного разоблачения. Несчастный служка, совсем сменившись в лице, принимался бегать на коленях по паркету, не зная, где искать спасения: у святого ли распятия экзорсиста или у маршальских звезд самодержца, бормотал невразумительно (верный признак одержания, по свидетельству католика), и наконец, к восторгу державного клоуна, сознавался во всем. Наказание следовало неумолимо.

Боже, как я боялся его тогда! Возвращаясь под утро в свое одинокое жилище, я чувствовал, как каждая вещь и даже сам воздух в нем пропитаны страхом. Помню, ложась в постель, безотчетно ощупывал ее всю, словно и там, под одеялом могла оказаться какая-нибудь гнусность, вроде скорпиона. А когда закрывал глаза, вдруг отчетливо видел перед собой Красную Площадь. Прямо на глазах она начинала пучиться, надуваться каменным пузырём. Пульсируя и нагреваясь докрасна, этот пузырь вырастал до кремлёвских башен, и вдруг, прорвавшись со страшным воем, потоплял в огне всю столицу! В ужасе я вскакивал и долго сидел на койке, унимая сердцебиение. Но стоило лечь, новый кошмар нагонял меня. Вдруг откуда-то брался давешний католик. Он бежал за мной, дышал в шею, и догнав, наконец, взмахом распятья изготовлял из моей головы бритвенный помазок: «Хорош! Хорош вышел, помазанник Божий! Знаешь, кого сейчас брить будем?..»

После этого заснуть уже было невозможно. Заварив чаю, я обычно долго стоял у окна. На чердаке любовно ворковали голуби, звезды тихо гасли над стеклянным панцирем ГУМа. На минуту делалось хорошо, легко. В двадцать восемь лет ещё очень хочется жить. Хочется слушать, как в предутреннем холодке цокают по брусчатке звонкие каблучки ночных машинисток, как певучими голосами переговариваются они с охраной. И хочется оказаться вдруг где-нибудь далеко-далеко, лучше всего в маленьком сибирском городке, где уже пекутся на кухне пироги, а в тихой спальне висит над кроватью фотография улыбчивого подростка.. Внезапно били часы на башне. Вздрогнув, я возвращался к реальности, сжимал зубы для нового дня.

Вздрогнешь ли и ты, страна героев, вспомнишь ли, сбросишь ли наваждение?

4.

Но вот — странное воспоминание. Воспоминание, от которого сами собой набегают в глаза две слезы и память моя, споткнувшись, растерявшись, начинает выдавать индульгенции.

Уже не помню, когда появились в кремлёвских коридорах эти сплошь стриженные, красногалстучные существа. Привозимые Капитаном чуть ли не ежедневно с окраин столицы, безродные и беспризорные, говорящие на каком-то особом языке, они быстро заполнили собой всё пространство. Нельзя было сделать шагу, чтобы не наткнуться на выскочившую из-за угла чернявую головку, или на упрямо стукающую скакалкой восьмилетнюю барышню, впервые надевшую платье с шелковыми оборками. Сначала робкие и подозрительные, они скоро так осмелели и размножились, что стали носиться по коридорам, словно по улицам целыми стаями, приводя в ужас работников аппарата. Особенно доставалось машинисткам, которые при приближении очередной бритоголовой волны с писком заскакивали в первую попавшуюся дверь. Пару раз на острие этой волны я видел самого Капитана, ряженого пиратом. Лицо его выражало блаженство.

В разгар веселья являлся обычно поэт. Обоятельнейший, утонченнейший человек. Теперь все знают этого долговязого носатого мистика, первого детского абсурдиста и любителя насекомых. Он заходил под вечер, смущённо покашливая и церемонно раскланиваясь со всеми. Впрочем, уже через час я видел его совершенно другим человеком.

Что и говорить, Капитан мог взять в оборот любого. Но к поэту он относился с какой-то особенной щепетильностью, я бы даже сказал, с нежностью. Было в них что-то общее: какая-то безоглядная ребячливость, неутомимая вакхическая жилка. Пьяные и счастливые, возвышаясь, как бочонок и мачта над беснующимся морем детских голов, они с Капитаном плавали по этому морю весь вечер, то пропадая под волной, то выныривая вновь, попутно награждая рифмой всё, что попадалось на глаза. Именно в этом упоительном блуждании, я уверен, рождались бессмертные строки.
«У тебя зазвонил телефон», — начинал, к примеру, поэт, сидя на столе между двумя беспризорниками и тыкая пальцем в аппарат правительственной связи. Сам, горячо поднимая трубку, стараясь перекричать общий гомон: «Кто говорит!» Поэт, отнимая трубку и умильно глядя на тирана: «Слон». Капитан, не отпуская трубки и пытаясь сосредоточиться: «Откуда». Поэт, подумав секунду и сделав козью морду: «От верблюда». К этому времени подростки, поделившись на две команды, принимались тянуть соперников в разные стороны, и скоро оба, не выдержав борьбы и налипших со всех сторон бесенят, валились со стола в визжащее от восторга море беспризорников.

Помню, в тот раз, кое-как выбравшись из общей свары и ошалело оглядывая поле боя, поэт, как бы между делом поделился со мной: «И такая дребедень целый день, целый день… — потом, переходя на многозначительный шепот: — То тюлень позвонит, то олень».

Тогда же появилась у Капитана любимица — Лизонька, косноязыкая замарашка лет шести. Что-то было невыразимо трогательное, живое в этой ласковой девчушке, не знавшей ни дома, ни родителей. Какое-то удивительное простодушие и доверчивость жили в ее лице, в распахнутых ресницах, в собачьем наклоне головы. Вечерами, настигнув, дремлющего у себя в кабинете перед ночными бдениями Капитана, она любила забраться к нему на колени и долго глядеть в окно на далекие городские огни. Особенно ей нравилась военная форма Капитана. «Дяинька, а энтот пишталет штрелят?» — «Нет, доча, только щёлкает» — «А-а... Ну дай тады пощёлкаю». — «Бери, милая, бери. Сейчас глупости оттуда выну». — «А ты хороший, не жадишься, у меня папка такой был».

Иногда он усаживал её на плечи и они отправлялись в путешествие по кремлёвским лабиринтам (на самом деле это было заколдованное королевство, где заколдованные гномы на заколдованной бумаге сочиняли сны для подданных короля). Как и положено было в королевстве, она приветствовала сумрачных гномов, вытягивающихся по струнке при их приближении, воздушным поцелуем, а когда заставала отдельного гнома за работой, залезала к нему на стол и старалась коснуться его носом, потому что только так можно было снять страшное заклятье.

Вероятно, спасая таким образом одного из гномов, она подхватила инфекцию и сгорела в лихорадке через несколько дней душной июльской ночью.

Что стало с бедным моим Капитаном! Я никогда не видел его таким. Жалкий и осунувшийся, он молча бродил по скверу, поддевая палкой редкие листья, долго и с какой-то бессмысленной натужностью разглядывал их, и, так и не сумев понять их простой тайны, двигался дальше. То и дело в глаза его набегали слезы, он оборачивался ко мне, чтобы сказать что-то, но только недоуменно и горестно разводил руками. За целый день он так и не произнес ни слова.

Уже на закате я вновь услышал его голос, но лучше бы мне его не слышать. Двигаясь по тропинке он вдруг замер между двумя елями и долго стоял не шевелясь. Я решил подойти к нему, но едва сделал десяток шагов, как услышал его крик. Крик этот был ужасен. Запрокинув голову, упершись пустыми глазами в багровое брюхо тучи, нависшее над Москвой, он издавал судорожный курлыкающий звук, точно птица, отставшая от стаи и слабеющая с каждой минутой. Потом это повторялось много раз, но первый его крик я буду помнить всю жизнь. Он был как-то особенно жуток. Казалось, нежить, давно поселившаяся в нем и сквозившая в каждом его шаге, вдруг обрела свой голос, и теперь посылала тоскливый, безнадёжный упрек отвернувшимся небесам. Его царствованию оставалась две недели.

5.

На третьем месяце царствования, когда по стране, как круги по воде, побежали слухи о проказливых букашках, проевших в мозгах венценосца весёлые полости, когда его курлыканье, умноженное тысячекратно радиоприемниками и сделавшись совершенно нечеловеческим, стало вызывать обмороки у впечатлительных радиослушательниц, когда, опомнившись, напряглись и задвигали тайными мускулами органы госбезопасности, Капитан вдруг стал угрюм, неразговорчив и даже дал обратный ход своей новой грандиозной затее. Затея, кстати, состояла в том, чтобы провести невиданные по размаху маневры, в которых славянские дивизии, выстроившись по евразийской границе, должны были сдерживать, сколько хватит сил, нашествие монголо-татарских орд, а затем, объединившись с ними, нанести дружественное поражение исламскому Востоку.
Он тяжело бродил по кабинету, бесцельно переставляя вещи, тихо бормоча что-то себе под нос. Иногда он останавливался и начинал с подозрением вглядываться в складки высоких портьер, тревожно сопя, вздрагивая, и мрачно шевеля бровью. В эти минуты его старались не трогать, хотя пару раз я замечал в дверном проёме внимательные глаза и профессорскую бородку, одну из тех, что встретишь в медицинской энциклопедии.

Однажды вечером я застал Капитана у открытого окна. Он, не отрываясь, глядел в закатное небо. Глаза его сияли каким-то новым тусклым светом.

— Посмотри-ка, лейтенант, что это растет у меня на спине?

— Извините, товарищ Капитан, я ничего не вижу.

— Не ври, лейтенант. Я чувствую: там крылья... Эти облака, эти огоньки меж ними странно волнуют меня последние дни. Посмотри, вон там, на краю облака, — что это такое, по-твоему?

— Я думаю, это свет, товарищ Капитан, солнечный свет.

— А почему шевелится, мигает? Вон там, видишь — крыло, точно, как у меня. Они там, я чувствую. Они зовут меня, слышишь?

— Мне кажется...

— Голоса тонкие, певучие, словно детские... Как думаешь, пора мне?

— Я не знаю, товарищ Капитан.

— А я знаю — пора. Вчера еще лёгок был, кровь дышала, а нынче — вздохнуть невмочь, нога землю давит, портит — пора!

6.

Этот день, его последний день, мы встретили далеко от Москвы, в глухой казахской степи. Все там было необыкновенно: и чистейшего разлива синева над головой, и золотая капля солнца на горизонте, и наши новые чудо-самолеты, гигантскими иглами нацеленные в небо. Даже воздух там был необыкновенный: терпкий, тягучий, крепко настоянный на степных травах и вездесущем кузнечиковом стрекотании. Выйдя из машины, Капитан первым делом зажмурился и глубоко вздохнул несколько раз, как это делают ныряльщики перед погружением. Глаза его вновь блестели.

— Отличный день, лейтенант.

— Так точно, товарищ Капитан.

— Запомни этот день, лейтенант, хорошо запомни. Будет о чём рассказать внукам, если доживешь до старости.

— Я постараюсь, товарищ Капитан.

— Постарайся, — он быстро глянул мне в глаза и повторил многозначительно: — Если доживешь.
Знал ли он о заговоре, подозревал ли он меня, не знаю. И не узнаю уже никогда. Я не был заговорщиком, но был посвящён. Они быстро раскусили меня, мой неизбывный ужас, мою потаённую ненависть. Чтобы я случайно не помешал, мне назвали исполнителя. Как сейчас вижу этого невзрачного майора, с сосущей пустотой в глазах, деревянным движением поправляющего портупею.

За время, пока мы длинной церемонией обходили один за другим ракетные ангары, он несколько раз опасно приближался к капитану. Наконец представился хороший случай. Капитан захотел осмотреть в подробностях подготовленный к старту корабль. Я видел, как он карабкался, неуклюжим медвежонком по металлическим фермам, как кричал что-то и показывал руками окружавшим его генералам, как сорвавшись случайно, полетела вниз и хлопнулась о бетон его легендарная кепочка. Чтобы не видеть предстоящей расправы, я сел в попутную машину и вернулся на командный пункт.

Когда я прибыл в центр управления, там царила паника. Пожалуй, волнения было даже слишком много для хорошо спланированной операции. Меня оттеснили в сторону и первое время я ничего не мог добиться в общей сутолоке. Наконец, чья-то властная рука, вероятно, та же, что готовила покушение, навела порядок. Стало тихо. Деловито завозились у приборных панелей люди в погонах. По отдельным репликам я наконец понял, что произошло. Командный пункт выполнял последний приказ Капитана.

Он остался верен себе. Я должен был это предвидеть. Я должен был догадаться об этом ещё утром, глядя ему в глаза, и даже ещё раньше, выслушивая его странные речи. Не нужно было быть провидцем, чтобы угадать, что он захочет в конце концов стать небожителем. С ужасом, который нельзя передать, я смотрел, как надуваются вокруг корабля тучи серого дыма, как отваливаются от него рабочие фермы. Я смотрел и не смел поверить тому, что видел. Даже, когда, выпустив огненный хвост, исполинская игла тяжело и мощно пошла вверх, унося неожиданного седока, я все еще ждал подвоха. Мне всё казалось, что представление вот-вот окончится. Он выберется из люка, где кажется и дышать-то нечем, и, весело помяв ладошки, начнет охоту за придворными ренегатами.

7.

Я ошибся. Он не вернулся.

На этом можно было бы и закончить. Я уже сказал достаточно, чтобы расквитаться с собственной памятью (хотя, наверное, слишком мало для того, чтобы мне поверили).

И, пожалуй, еще несколько прощальных слов, - старости простительно занудство.

Сегодня, глядя на убывающий мир сквозь густой туман своей глаукомы, я еще способен различить крупные детали. И я отчетливо вижу, что наш последний век - Великий Обманщик. Рукоплескание иллюзии, возможное прежде лишь в цирковых палатках и светских салонах, стало в наше время принципом жизни. Наши финансисты овладели искусством прямо из горячего воздуха биржи доставать невообразимые состояния. Наши женщины научились подтягивать кожу и консервировать свою юность чуть не до самой могилы. Наши политики нашли легкий бумажный способ выигрывать войны и менять границы империй. Я уже не буду говорить о новой виртуальной чуме, грозящей полной победой фокуса над природой. Наш мир словно пытается убежать сам от себя; уже на моем веку он несколько раз сбрасывал кожу, и каждый раз оказывался сам на себя непохожим.

Я не знаю, из какого материала был сделан этот человек. Но я чувствую, что материал этот куда плотнее нашей плоти и наших иллюзий. Кто знает, пройдет еще несколько лет и, быть может, хроника трехмесячного царствования и история о причудливом тиране, верно все еще присматривающего за нами с обморочной высоты, останутся единственными правдивыми свидетельствами ускользнувшего века.